ЯЗЫК, ЕГО
ОПРЕДЕЛЕНИЕ
(*323) В чем же состоит и
целостный и конкретный объект
лингвистики? Вопрос этот
исключительно труден; ниже мы
увидим почему. Ограничимся в
данном месте показом этой
трудности.
Другие науки оперируют над
заранее данными объектами,
которые можно рассматривать
под различными углами зрения;
ничего подобного нет в нашей
науке. Кто-то произносит
французское слово nu;
поверхностному наблюдателю
покажется, что здесь имеется
конкретный лингвистический
объект, но более пристальный
анализ обнаружит наличие в
данном случае трех или четырех
совершенно различных вещей в
зависимости от того, как
рассматривать это слово: как
звук, как выражение мысли, как
соответствие латинскому n?udum и
т. д. Объект вовсе не
предопределяет точки зрения;
напротив, можно сказать, что
точка зрения создает самый
объект; вместе с тем ничто не
предупреждает нас о том, какой
из этих способов рассмотрения
более исконный или более
совершенный по сравнению с
другими.
Кроме того, всякий
лингвистический феномен
всегда представляет два
аспекта, из которых каждый
соответствует другому и без
него не имеет значимости.
Например:
1. Артикулируемые слоги суть
акустические впечатления,
воспринимаемые ухом, но сами
звуки не существовали бы, если
бы не было органов речи; так, n
существует лишь в результате
соответствия этих двух
аспектов. Нельзя, таким
образом, ни сводить язык к
звучанию, ни отрывать звучание
от артикуляции органов речи; с
другой стороны, нельзя
определить движения органов
речи, отвлекшись от
акустического впечатления.
2. Но допустим, что звук есть
некое единство; им ли
характеризуется человеческая
речь? Нисколько, ибо он есть
лишь орудие для мысли и
самостоятельного
существования не имеет. Таким
образом, возникает новое и еще
более затрудняющее
соответствие: звук, сложное
акустико-вокальное единство,
образует в свою очередь с
понятием новое сложное
единство,
физиолого-мыслительное. Но это
еще не все.
(*324) 3. У речевой деятельности
есть и индивидуальная и
социальная сторона, причем
нельзя понять одну без другой.
4. В каждый данный момент
речевая деятельность
предполагает и установившуюся
систему и эволюцию; в любую
минуту язык есть и живая
деятельность и продукт
прошлого. На первый взгляд
весьма простым представляется
различение между системой и ее
историей, между тем, что есть, и
тем, что было, но в
действительности отношение
между тем и другим столь
тесное, что разъединить их
весьма затруднительно. Может
возникнуть вопрос, не
упрощается ли проблема, если
рассматривать лингвистический
феномен с самого его
возникновения, если, например,
начинать с изучения детской
речи. Нисколько, ибо величайшим
заблуждением является мысль,
будто в отношении речевой
деятельности проблема
возникновения отлична от
проблемы постоянной
обусловленности. Таким
образом, мы продолжаем
оставаться в том же порочном
кругу.
Итак, с какой бы стороны ни
подходить к вопросу, нигде ясно
перед нами не обнаруживается
целостный объект лингвистики;
всюду мы натыкаемся на ту же
дилемму: либо мы
сосредоточиваемся на одной
лишь стороне каждой проблемы,
рискуя тем самым не уловить
указанных выше присущих ей
двойственностей, либо, если
изучать явления речи
одновременно с нескольких
сторон, объект лингвистики
выступает перед нами как
беспорядочное нагромождение
разнородных, ничем между собою
не связанных явлений. Так
поступать - значит распахивать
двери перед целым рядом наук:
психологией, антропологией,
нормативной грамматикой,
филологией и др., которые мы
строго отграничиваем от
лингвистики, но которые в
результате методологической
ошибки могли бы включить
речевую деятельность в сферу
своей компетенции.
По нашему мнению, есть только
один выход изо всех этих
затруднений: надо с самого
начала встать на почву
"языка" и его считать
нормой для всех прочих
проявлений речевой
деятельности. В самом деле,
среди прочих двойственных
понятий только одно понятие
"языка", по-видимому,
допускает самодовлеющее
определение и дает надежную
опору для развития
исследовательской мысли.
Но что же такое язык? По
нашему мнению, понятие языка
(langue) не совпадает с понятием
речевой деятельности вообще
(langage); язык - только
определенная часть, правда,
важнейшая речевой
деятельности. Он, с одной
стороны, социальный продукт
речевой способности, с другой
стороны - совокупность
необходимых условий, усвоенных
общественным коллективом для
осуществления этой
способности у отдельных лиц.
Взятая в целом, речевая
деятельность многоформенна и
разносистемна; вторгаясь в
несколько областей, в области
физики, физиологии и психики,
она, кроме того, относится и к
индивидуальной и к социальной
сфере; ее нельзя отнести ни к
одной из категорий явлений
человеческой жизни, так как она
сама по себе не представляет
ничего единого. Язык, наоборот,
есть замкнутое целое и дает
базу для классификации. Отводя
ему первое место среди всех и
всяких явлений ре-(*325)чевой
деятельности, мы тем самым
вносим естественный порядок в
такую область, которая иначе
разграничена быть не может.
На этот классификационный
принцип, казалось бы, можно
возразить так: осуществление
речевой деятельности покоится
на способности, присущей нам от
природы, тогда как язык есть
нечто усвоенное и условное;
следовательно, язык зависит от
природного инстинкта, а не
предопределяет его.
Вот что можно ответить на это.
Прежде всего вовсе не
доказано, что речевая функция в
той форме, как она проявляется
у нас, когда мы говорим, есть
нечто вполне естественное,
иначе говоря, что наш голосовой
аппарат предназначен для
говорения в той же мере, как
наши ноги для ходьбы. Мнения
лингвистов по этому вопросу
существенно расходятся. Так,
например. Уитней2,
уподобляющий язык социальным
учреждениям со всеми их
особенностями, полагает, что
лишь случайно, просто из
соображений удобства, мы
используем голосовой аппарат в
качестве орудия языка; люди, по
его мнению, могли бы с тем же
успехом пользоваться жестами,
употребляя зрительные образы
вместо слуховых. Без сомнения,
такой тезис чересчур
абсолютен: язык не есть
социальный институт, во всех
отношениях подобный прочим;
кроме того, Уитней заходит
слишком далеко, утверждая,
будто наш выбор лишь случайно
остановился на так называемых
органах речи: ведь он до
некоторой степени был нам
навязан природой. Но по
основному пункту американский
лингвист, кажется, безусловно
прав: язык - условность и
природа условного знака
безразлична. Вопрос о
голосовом аппарате,
следовательно,- вопрос
второстепенный в проблеме
языка.
Положение это может быть
подкреплено путем определения
того, что разуметь под артикулируемой
(членораздельной) речью.
По-латыни articulus означает
"член, часть, подразделение в
ряде вещей"; в отношении речи
членораздельность может
обозначать либо подразделение
речевой цепи (chaine parlee) на слоги,
либо подразделение цепи
значений на значимые единицы; в
этом именно смысле говорят
по-немецки: gegliederte Sparche.
Придерживаясь этого второго
определения, можно было бы
сказать так: естественной для
человека является не
произносимая речь, а именно
способность образовывать язык,
т. е. систему раздельных знаков,
соответствующих раздельным
понятиям.
Брока3 открыл, что
способность говорить
локализована в третьей лобной
левой извилине большого мозга,
и на это открытие пытались
опереться, чтобы приписать
речевой деятельности
естественный характер. Но, как
известно, эта локализация была
установлена в отношении всего,
имеющего отношение к языку,
включая (*326) письмо; исходя из
этого, а также из наблюдений,
сделанных относительно
различных видов афазии в
результате повреждения этих
центров локализации, можно,
по-видимому, допустить,
во-первых, что различные
расстройства устной речи
разнообразными путями
неразрывно связаны с
расстройствами письменной
речи и, во-вторых, что во всех
случаях афазии или аграфии
нарушается не столько
способность произносить те или
иные звуки или чертить те или
иные знаки, сколько
способность каким бы то ни было
орудием вызывать в сознании
знаки данной языковой системы.
Все это приводит нас к
предположению, что над
деятельностью различных
органов существует
способность более общего
порядка, которая управляет
этими знаками и которая и есть
языковая способность по
преимуществу. Таким путем мы
приходим к тому же заключению,
к какому пришли раньше.
Наконец, в доказательство
разумности изучения речевой
деятельности, начиная именно с
категории языка, можно
привести и тот аргумент, что
способность - безразлично,
природная она или нет -
артикулировать слова
осуществляется лишь с помощью
орудия, созданного и
предоставляемого коллективом;
поэтому-то и можно утверждать,
что единство явлений речи дано
в языке...
...Резюмируем характеристику
языка:
1. Язык есть нечто вполне
определенное в разносистемной
совокупности фактов речевой
деятельности. Его можно
локализовать в определенном
отрезке рассмотренного нами
кругового движения, а именно
там, где слуховой образ
ассоциируется с понятием. Он
есть coциальный элемент речевой
деятельности вообще, внешний
по отношению к индивиду,
который сам по себе не может ни
создавать язык, ни его
изменять. Язык существует
только в силу своего рода
договора, заключенного членами
коллектива. Вместе с тем, чтобы
пользоваться языком, индивид
должен ему научиться: дитя
овладевает им лишь мало-помалу.
Язык до такой степени есть
нечто обособленное, что
человек, лишившийся дара речи,
сохраняет язык, поскольку он
понимает слышимые им языковые
знаки.
2. Язык, обособленный от речи,
составляет предмет, доступный
обособленному же изучению. Мы
не говорим на мёртвых языках,
но мы отлично можем овладеть их
языковым организмом. Не только
наука об языке может обойтись
без прочих элементов речевой
деятельности, но она вообще
возможна лишь, если эти прочие
элементы к ней не примешаны.
3. В то время как речевая
деятельность в целом имеет
характер разнородный, язык, как
он нами определен, есть явление
по своей природе однородное:
это система знаков, в которой
единственно существенным
является соединение смысла и
акустического образа, причем
оба эти элемента знака в равной
мере психичны.
4. Язык не в меньшей
мере, чем речь, есть предмет
конкретный по своей природе, и
это весьма способствует его
исследованию. Язы-(*327) ковые
знаки хотя и психичны по своей
сущности, но вместе с тем они не
абстракции, ассоциации,
скрепленные коллективным
согласием, совокупность
которых и составляет язык, суть
реальности, имеющие
местонахождение в мозгу. Более
того, знаки языка, так сказать,
осязаемы; на письме они могут
фиксироваться посредством
условных начертаний, тогда как
представляется невозможным во
всех подробностях
фотографировать акты речи;
произнесение самого короткого
слова представляет собой
бесчисленное множество
мускульных движений, которые
чрезвычайно трудно познать и
изобразить. В языке же,
напротив, не существует ничего,
кроме акустического образа,
который может быть передан
посредством определенного
зрительного образа. В самом
деле, если отвлечься от
множества отдельных движений,
необходимых для реализации
речи, всякий акустический
образ оказывается, как мы далее
увидим, суммой ограниченного
числа элементов или фонем,
могущих в свою очередь быть
изображенными на письме при
помощи соответственного числа
знаков. Вот эта самая
возможность фиксировать
относящиеся к языку явления и
приводит к тому, что верным его
изображением могут служить
словарь и грамматика, ибо язык
есть склад акустических
образов, а письмо - осязаемая их
форма.
МЕСТО ЯЗЫКА В РЯДУ ЯВЛЕНИЙ
ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ЖИЗНИ. СЕМИОЛОГИЯ
Эта характеристика языка
ведет нас к установлению еще
более важного положения. Язык,
выделенный таким образом из
совокупности явлений речевой
деятельности, в отличие от этой
деятельности в целом, находит
себе место в системе наших
знаний о человеке.
Как мы только что видели, язык
есть явление социальное,
многими чертами отличающееся
от прочих социальных явлений:
политических, юридических и др.
Чтобы понять его специфическую
природу, надо привлечь новый
ряд фактов.
Язык есть система знаков,
выражающих идеи, а
следовательно, его сравнивать
с письмом, с азбукой для
глухонемых, с символическими
обрядами, с формами учтивости,
с военными сигналами и т. д. Он
только наиважнейшая из этих
систем.
Можно таким образом мыслить
себе науку, изучающую жизнь
знаков внутри жизни общества;
такая наука явилась бы частью
социальной психологии, а
следовательно и общей
психологии; мы назвали бы ее
"семиология" (от греч. semeion
- знак). Она должна открыть нам,
в чем заключаются знаки, какими
законами они управляются.
Поскольку она еще не
существует, нельзя сказать, чем
она будет, но она имеет право на
существование; место ее
определено заранее.
Лингвистика - только часть этой
общей науки; законы, которые
откроет семиология, будут
применимы и к лингвистике, и
эта последняя таким образом
окажется отнесенной к вполне
определенной области в
совокупности явлений
человеческой жизни.
(*328) Точно определить место
семиологии - задача психолога;
задача лингвиста сводится к
выяснению того, что выделяет
язык как особую систему в
совокупности семиологических
явлений. Вопрос этот будет
разобран ниже; пока запомним
лишь одно: если нам впервые
удается найти лингвистике
место среди наук, это только
потому, что мы связали ее с
семиологией.
Почему же семиология еще не
признана в качестве
самостоятельной науки,
имеющей, как и всякая иная, свой
особый объект изучения? Дело в
том, что до сих пор вращаются в
порочном круге: с одной
стороны, нет ничего более
подходящего, чем язык, для
уразумения характера
семиологической проблемы; с
другой стороны, для того чтобы
как следует поставить эту
проблему, надо изучать язык как
таковой, а между тем доныне
почти всегда приступали к
изучению языка как функции
чего-то другого, с чуждых ему
точек зрения.
Прежде всего имеется
поверхностная точка зрения
широкой публики, видящей в
языке лишь номенклатуру; эта
точка зрения уничтожает самую
возможность исследования
истинной природы языка.
Затем имеется точка зрения
психолога, изучающего механизм
знака у индивида; это метод
самый легкий, но он не ведет
далее индивидуального
выполнения и не затрагивает
знака, по природе своей
социального.
Или еще, заметив, что знак
надо изучать социально,
обращают внимание лишь на те
черты языка, которые связывают
его с другими социальными
установлениями, более или
менее зависящими от нашей воли,
и таким образом проходят мимо
цели, пропуская те черты,
которые присущи как раз или
семиологическим системам
вообще, или языку в частности.
Ибо знак до некоторой степени
всегда ускользает от воли как
индивидуальной, так и
социальной, в чем проявляется
его существеннейшая, но на
первый взгляд наименее
заметная черта.
Именно в языке эта черта
наиболее проявляется, но
обнаруживается она в такой
области, которая наименее
подвергается изучению; в
результате остается неясной
необходимость или особая
полезность семиологической
науки. Для нас же
лингвистическая проблема есть
прежде всего проблема
семиологическая, и весь ход
наших рассуждений получает
свой смысл от этого основного
положения. Кто хочет
обнаружить истинную природу
языка, должен раньше всего
обратить внимание на то, что в
нем общего с иными системами
того же порядка, а
лингвистические факторы, на
первый взгляд кажущиеся весьма
существенными (например,
функционирование голосового
аппарата), следует
рассматривать лишь во вторую
очередь, поскольку они служат
только для отличения языка от
прочих семиологических систем.
Благодаря этому не только
прольется свет на
лингвистическую проблему, но,
как мы полагаем, через
рассмотрение обрядов, обычаев
и т. д. в качестве (*329) знаков все
эти явления выступят также в
новом свете, так что явится
потребность сгруппировать их в
семиологии и разъяснить их
законами этой науки.
ЛИНГВИСТИКА ЯЗЫКА И
ЛИНГВИСТИКА РЕЧИ
Предоставив науке о языке
принадлежащее ей по праву
место в совокупности изучения
речевой деятельности, мы тем
самым набросали схему всей
лингвистики. Все остальные
элементы речевой деятельности,
образующие, по нашей
терминологии, "речь",
естественно, подчиняются этой
науке, и именно благодаря этому
подчинению все части
лингвистики располагаются по
своим надлежащим местам.
Рассмотрим для примера
производство необходимых для
речи звуков; органы речи столь
же посторонни в отношении
языка, сколь посторонни в
отношении алфавита Морзе
служащие для его записи
электрические аппараты,
говорение, т. е. выполнение
акустических образов, ни в чем
не затрагивает самой системы. В
этом отношении язык можно
сравнить с симфонией,
реальность которой не зависит
от способа ее исполнения;
ошибки, которые могут сделать
разыгрывающие ее музыканты,
ничем не нарушают этой
реальности.
Против такого разделения
говорения и языка будет, может
быть, выдвинут в качестве
возражения факт фонетических
трансформаций, т е. тех
изменений звуков, которые
происходят в речи и оказывают
столь глубокое влияние на
судьбы самого языка. Вправе ли
мы, в самом деле, утверждать,
будто язык существует
независимо от этих явлений? Да,
вправе, ибо эти явления
касаются лишь материальной
субстанции слов. Если даже они
и затрагивают язык как систему
знаков, то лишь косвенно, через
изменения происходящей в
результате этого
интерпретации, каковое явление
ничего фонетического в себе не
заключает. Может представить
интерес изыскание причин этих
изменений, чему и помогает
изучение звуков, но не в этом
суть: для науки о языке вполне
достаточно констатировать
звуковые изменения и выяснить
их последствия.
То, что мы утверждаем
относительно говорения, верно
в отношении всех прочих
элементов речи. Деятельность
говорящего субъекта должна
изучаться в целой совокупности
дисциплин, имеющих право на
место в лингвистике лишь
постольку, поскольку они
связаны с языком.
Итак, изучение языковой
деятельности распадается на
две части, одна из них,
основная, имеет своим
предметом язык. т. е. нечто
социальное по существу и
независимое от индивида; это
наука чисто психическая;
другая, второстепенная, имеет
предметом индивидуальную
сторону речевой деятельности,
т. е. речь, включая говорение;
она психофизична.
Без сомнения, оба эти
предмета тесно между собою
связаны и друг друга взаимно
предполагают; язык необходим,
чтобы речь (*330) была понятна и
производила все свое действие;
речь в свою очередь необходима
для того, чтобы установился
язык; исторически факт речи
всегда предшествует языку.
Каким путем возможна была бы
ассоциация понятия со
словесным образом, если бы
подобная ассоциация
предварительно не имела места
в акте речи? С другой стороны,
только слушая других,
научаемся мы своему родному
языку, последний лишь в
результате бесчисленных
опытов отлагается в нашем
мозгу. Наконец, явлениями речи
обусловлена эволюция языка;
наши языковые навыки
видоизменяются от впечатлений,
получаемых при слушании
других. Таким образом
устанавливается
взаимозависимость между
языком и речью: язык -
одновременно и орудие и
продукт речи. Но все это не
мешает тому, что это две вещи
совершенно различные...
...Таково первое разветвление
путей, на которое
наталкиваешься, как только
приступаешь к
теоретизированию по поводу
речевой деятельности человека.
Надо избрать одну из двух
дорог, следовать по которым
одновременно не
представляется возможным; надо
отдельно идти по каждой из них.
Можно в крайнем случае
сохранить название
лингвистики за обеими этими
дисциплинами и говорить о
лингвистике речи. Но ее нельзя
будет смешивать с лингвистикой
в собственном смысле, с той
лингвистикой, единственным
объектом которой является
язык.
Мы займемся исключительно
этой последней, и, хотя при
развитии нашей мысли нам и
придется иной раз черпать
разъяснения из области
изучения речи, мы всегда будем
стараться ни в коем случае не
стирать грани, разделяющей эти
две области.
ВНУТРЕННИЕ И ВНЕШНИЕ
ЭЛЕМЕНТЫ ЯЗЫКА
Наше определение языка
предполагает, что из понятия
языка мы устраняем все, что
чуждо его организму, его
системе, одним словом, все, что
известно под названием
"внешней лингвистики",
хотя эта лингвистика
занимается очень важными
предметами и о ней главным
образом думают, когда
приступают к изучению речевой
деятельности.
Прежде всего сюда относятся
все те пункты, которыми
лингвистика соприкасается с
этнологией, все связи, которые
могут существовать между
историей языка и историей
нации, расы или цивилизации.
Эти две истории переплетаются
и взаимно влияют друг на друга.
Это несколько напоминает те
соответствия, которые были
констатированы внутри
собственно лингвистических
явлений. Обычаи нации
отражаются на ее языке, а с
другой стороны, в значительной
мере именно язык формирует
нацию.
Далее следует упомянуть об
отношениях между языком и
политической историей. Великие
исторические события, вроде
римского завоевания, имели
неисчислимые последствия для
целого (*331) ряда
лингвистических фактов.
Колонизация, являющаяся одной
формой завоевания, переносит
язык в иную среду, что влечет за
собой изменения в этом наречии.
В подтверждение этого можно
было бы привести множество
фактов. Так, Норвегия,
политически объединившись с
Данией, приняла датский язык;
правда, в настоящее время
норвежцы пытаются
освободиться от этого
языкового влияния. Внутренняя
государственная политика
играет не менее важную роль в
жизни языков; некоторые
государства, как например
Швейцария, допускают
сосуществование нескольких
языков; другие, как например
Франция, стремятся к языковому
единству. Высокий уровень
культуры благоприятствует
развитию некоторых
специальных языков
(юридический язык, научная
терминология и проч.).
Это приводит нас к третьему
пункту - к отношению между
языком и такими
установлениями, как церковь,
школа и проч., которые в свою
очередь тесно связаны с
литературным развитием языка,-
явление тем более общее, что
оно само неотделимо от
политической истории.
Литературный язык во всех
направлениях переступает
границы, казалось бы,
поставленные ему литературой;
достаточно вспомнить о влиянии
на литературный французский
язык салонов, двора, академий. С
другой стороны, он остро ставит
вопрос о коллизии между ним и
местными диалектами. Лингвист
должен также рассматривать
взаимоотношения книжного
языка и обиходного языка, ибо
развитие всякого
литературного языка, продукта
культуры, приводит к
размежеванию его сферы со
сферой разговорного языка.
Наконец, к внешней
лингвистике относится и все то,
что имеет касательство к
географическому
распространению языков и к их
диалектальному дроблению.
Именно в этом пункте особенно
парадоксальным кажется
различение между внешней
лингвистикой и внутренней,
поскольку географический
феномен тесно примыкает к
существованию всякого языка; и
все же в действительности он не
касается внутреннего
организма самого наречия.
Утверждали, что нет абсолютно
никакой возможности отделить
все эти вопросы от изучения
языка в собственном смысле.
Такая точка зрения возобладала
в особенности после того, как с
такой настойчивостью стали
выдвигать эти "realia".
Подобно тому как в организме
растения происходят изменения
от действия внешних факторов -
почвы, климата и т. д., подобно
этому разве не зависит сплошь и
рядом грамматический организм
от внешних факторов языкового
изменения? Кажется очевидным,
что едва ли возможно
разъяснить технические
термины и заимствования,
кишащие в языке, не ставя
вопроса об их происхождении.
Возможно ли отличать
естественное, органическое
развитие наречия от его
искусственных форм, как
литературный язык,
обусловленных факторами
внешними, следовательно,
неорганическими? Не видим ли мы
постоянно, как наряду с
местными диалектами
развивается "общий" язык
(langue commune, койнэ)?
(*332) Мы считаем весьма
плодотворным изучение внешних
лингвистических явлений, но
ошибочно утверждать, будто,
минуя их, нельзя познать
внутренний организм языка.
Возьмем для примера
заимствование иностранных
слов. Прежде всего можно
установить, что оно не является
постоянным элементом в жизни
языка. В некоторых уединенных
долинах есть такие говоры,
которые, так сказать, никогда
не приняли извне ни одного
искусственного термина. Разве
можно утверждать, что эти
наречия находятся вне
нормальных условий языка,
представления о котором они
дать не могут, что именно они
требуют
"тератологического"4
подхода в исследовании, как не
испытавшие никакого смешения?
Но главное в том, что
заимствованное слово уже не
рассматривается как таковое,
как только становится объектом
изучения внутри системы, где
оно существует лишь в меру
своего соотношения и
противопоставления с
ассоциируемыми с ним словами,
подобно всем другим словам
наречия. Вообще говоря, нет
никакой необходимости знать
условия, в которых развивался
тот или иной язык. В отношении
некоторых наречий, каковы,
например, авестийский язык
(зенд) и старославянский, в
точности даже неизвестно,
какие народы на них говорили,
но неведение это нисколько нам
не мешает в изучении их изнутри
и в исследовании пережитых ими
превращений. Во всяком случае
разделение обеих точек зрения
неизбежно, и чем строже оно
соблюдается, тем лучше.
Наилучшее этому
доказательство в том, что
каждая из них создает свой
особый метод. Внешняя
лингвистика может
нагромождать одну деталь на
другую, не чувствуя себя сжатой
тисками системы. Например,
каждый автор будет
группировать по своему
усмотрению факты, относящиеся
к распространению языка за
пределами его территории; при
выяснении факторов, создавших
наряду с диалектами
литературный язык, всегда
можно применять простое
перечисление; если же факты
автором располагаются в более
или менее систематическом
порядке, то это исключительно в
интересах ясности изложения.
В отношении внутренней
лингвистики дело обстоит
совершенно иначе; язык есть
система, подчиняющаяся своему
собственному порядку. Уяснению
этого поможет сравнение с
игрой в шахматы, в отношении
которой сравнительно легко
отличить, что внешнее и что
внутреннее; тот факт, что эта
игра пришла в Европу из Персии,-
внешнего порядка; напротив,
внутренним является все то, что
касается системы и правил игры.
Если я деревянные фигуры
заменю фигурами из слоновой
кости, такая замена
безразлична для системы, но
если я уменьшу или увеличу
количество фигур, такая
перемена глубоко затронет
"грамматику" игры. Такого
рода различение требует
известной степени
внимательности, поэтому в
каждом случае нужно ставить
вопрос о природе явления и при
решении его придерживаться
следующего правила: внутренним
является все то, что в
какой-либо степени
видоизменяет систему.
1 Соцэкгиз, М.,
1933. Перевод А. М. Сухотина.
2 Уитней (1827-1894) -
известный американский
лингвист, занимавшийся общим
языкознанием и санскритом.
Основным его трудом является
"Жизнь языка", 1875.
(Примечание составителя.)
3 П. Брока (1824-1880)
- французский антрополог и
анатом
4 Тератология -
наука об уродствах. (Примечание
переводчика.)
ПРИРОДА ЯЗЫКОВОГО ЗНАКА
§ 1. Знак,
означаемое, означающее
Для многих людей язык по
своей основной сути
представляется номенклатурой,
т. е. перечнем терминов,
соответствующих такому же
количеству вещей.
Такое представление может
быть подвергнуто критике во
многих отношениях. Оно
предполагает наличие уже
готовых идей, предшествующих
словам; оно ничего не говорит о
том, какова природа названия -
звуковая или психическая, ибо
слово дерево может
рассматриваться и под тем и под
другим углом зрения, наконец,
оно позволяет предположить,
что связь, соединяющая имя с
вещью, есть нечто совершенно
простое, что весьма далеко от
истины. Такая упрощенная точка
зрения может все же приблизить
нас к истине, обнаруживая перед
нами, что единица языка есть
нечто двойственное,
образованное из сближения двух
моментов.
Языковой знак связывает не
вещь и имя, но понятие и
акустический образ. Этот
последний не есть материальный
звук, вещь чисто физическая, но
психический отпечаток звука,
представление, получаемое нами
о нем посредством наших
органов чувств, он -
чувственный образ, и если нам
случается называть его
"материальным", то только
в этом смысле и из
противопоставления второму
моменту ассоциации - понятию, в
общем более абстрактному.
Психический характер наших
акустических образов хорошо
обрисовывается из наблюдения
над нашей собственной речевой
практикой. Не двигая ни губами,
ни языком, мы можем говорить
сами с собою или мысленно
повторять стихотворный
отрывок...
Языковой знак есть, таким
образом, двусторонняя
психическая сущность...
Оба эти элемента теснейшим
образом между собою связаны и
друг друга притягивают. Ищем ли
мы смысл слова дерево или
слово, которым обозначается
понятие "дерево", ясно, что
только те сближения, которые
освящены языком, нам кажутся
согласными с
действительностью, и мы
откидываем всякое иное,
могущее представиться
воображению.
Это определение ставит
важный терминологический
вопрос. Мы называем знаком
комбинацию понятия и
акустического образа, но в
ходячем употреблении этот
термин обычно обозначает
только акустический образ,
например слово (дерево и т.
д.). Забывают, что если дерево
называется знаком, то лишь
постольку, поскольку в него
включено понятие "дерево",
так что идея чувственной
стороны подразумевает идею
целого.
Двусмысленность исчезнет,
если называть все три наличных
понятия именами, связанными
друг с другом, но вместе с тем
взаимно противопоставленными.
Мы предлагаем сохранить слово знак
для обозначения целого и
заменить термины понятие и
акустический образ
соответственно терминами означаемое
и означаю-(*334)щее; эти
последние два термина имеют то
преимущество, что отмечают
противопоставление,
существующее как между ними,
так и между целым и ими как
частями этого целого. Что же
касается термина знак, то
мы довольствуемся им, не зная,
чем его заменить, так как
обиходный язык не выдвигает
никакого иного возможного
термина.
Языковой знак, как мы его
определили, обладает двумя
первостепенного значения
свойствами. Указывая на них, мы
тем самым формулируем основные
принципы изучаемой нами
отрасли знания.
§ 2. Первый принцип:
произвольность знака
Связь, соединяющая
означающее с означаемым,
произвольна, или, иначе говоря,
поскольку под знаком мы
разумеем целое, вытекающее из
ассоциации означающего и
означаемого, мы можем сказать
проще: языковой знак
произволен.
Так, идея "сестра"
никаким внутренним отношением
не связана со сменой звуков s-o-г
(soeur), служащей во французском
языке ее "означающим"; она
могла бы быть выражена любым
другим сочетанием звуков; это
может быть доказано различиями
между языками и самым фактом
существования различных
языков; означаемое "бык"
выражается означающим b-o-f (фр.
boeuf) по одну сторону
лингвистической границы и o-k-s
(нем. Ochs) по другую сторону.
Принцип произвольности знака
никем не оспаривается, но часто
гораздо легче открыть истину,
нежели отвести ей подобающее
место; Этот принцип подчиняет
себе всю лингвистику языка;
последствия его неисчислимы.
Правда, они не обнаруживаются
все с первого же взгляда с
одинаковой очевидностью;
только после многих блужданий
можно их открыть и установить
первостепенную важность
названного принципа.
Для обозначения языкового
знака, или, точнее, того, что мы
называем означающим, иногда
пользуются словом символ.
Применять его не вполне удобно
именно в силу нашего первого
принципа. Символ
характеризуется тем, что он не
до конца произволен; он не
вполне пуст, в нем есть
рудимент естественной связи
между означающим и означаемым.
Символ справедливости, весы,
нельзя заменить чем попало -
колесницей, например.
Слово произвольный также
вызывает замечание. Оно не
должно пониматься в том смысле,
что означающее зависит от
свободного выбора говорящего
субъекта (как мы ниже увидим,
индивид не властен внести и
малейшее изменение в знак, уже
установившийся в языковом
коллективе); мы хотим сказать,
что оно немотивировано, т.
е. произвольно по отношению к
означаемому, с которым у него
нет в действительности никакой
естественной связи.
Отметим в заключение два
выражения, которые могут быть
выдвинуты против этого первого
принципа.
(*335) 1. Можно сослаться на ономатопейю
(явление звукописи) в
доказательство того, что выбор
означающего не всегда
произволен. Но ведь явления
звукописи никогда не являются
органическими элементами в
системе языка. Число их к тому
же гораздо ограниченнее, чем
обычно думают. Такие
французские слова, как fouet -
хлыст и glas - колокольный звон,
могут поразить ухо
эмоциональностью своего
звучания, но достаточно
обратиться к их латинским
праформам (fouet от f?agus - бук, glas от
classicum), чтобы убедиться в том,
что они первоначально не имели
такого характера; качество их
теперешних звуков, или, вернее,
приписываемое им, есть
случайный результат
фонетической эволюции.
Что касается подлинных
звукоподражаний (типа буль-буль,
тик-так), то они не только
малочисленны, но и выбор их до
некоторой степени произволен,
поскольку они лишь
приблизительные и наполовину
условные имитации шумов (ср. фр.
ouaoua, нем. wau-wau, рус. гам-гам
тяв-тяв как имитация лая).
Кроме того, dойдя в язык, они в
большей или меньшей степени
подпадают фонетической,
морфологической и всякой иной
эволюции, которой подвергаются
остальные слова (ср. фр. pigeon -
голубь, происходящее от
вульгарно-латинского pipi?o
восходящего к
звукоподражанию),- очевидное
доказательство того, что они
утратили нечто из своей
первоначальной характеристики
и приняли свойство вообще
языкового знака, который, как
мы указывали, не мотивирован.
2. Восклицания, весьма
близкие к звукоподражаниям,
вызывают аналогичные
замечания и тоже ничуть не
опровергают нашего тезиса.
Казалось бы, возможно
рассматривать их как
непосредственные выражения
реальности, так сказать,
продиктованные самой природой.
Но в отношении большинства из
них можно отвести предпосылку,
будто существует необходимая
связь между их означаемым и
означающим. Достаточно
сравнить соответствующие
примеры из разных языков, чтобы
убедиться, насколько в них
разнятся эти выражения
(например, фр. aie! соответствует
нем. аu!, рус. ой!). Известно к
тому же, что многие восклицания
восходят к словам
определенного смысла (ср. рус. черт!,
фр. diable, mordiau! = mort Dieu и др.).
Итак, можно прийти к выводу,
что и звукоподражания и
восклицания по своему значению
второстепенны и их
символическое происхождение
во многих случаях спорно.
НЕИЗМЕНЧИВОСТЬ И
ИЗМЕНЧИВОСТЬ ЗНАКА
§ 1.
Неизменчивость знака
Если по отношению к
изображаемой им идее
означающее представляется
свободно выбранным, то,
наоборот, по отношению к
языковому коллективу, который
им пользуется, оно не свободно,
оно навязано. У общественной
массы мнения не спрашивают, и
выбранное языком означающее не
может быть заменено другим.
Этот (*336) факт, кажущийся
противоречивым, мог бы шуточно
быть назван "вынужденным
карточным ходом". Языку как
бы говорят: "Выбирай!", но
прибавляют: "Ты выберешь вот
этот знак, а не другой". Не
только индивид не мог бы, если
бы захотел, ни в чем изменить
сделанный уже выбор, но и сама
масса не в состоянии
обнаружить свою власть ни над
одним словом; она связана с
языком таким, как он есть.
Таким образом, язык не может
быть уподоблен договору в его
чистом и простом виде; с этой
именно стороны языковой знак
представляет особенный
интерес для изучения, ибо если
хотят показать, что
действующий в коллективе закон
есть нечто, чему подчиняются, а
не свободно принимают, то нет
этому более блестящего
подтверждения, чем язык.
Посмотрим, каким же образом
языковой знак ускользает от
нашей воли, и затем покажем
важные последствия, которые из
этого вытекают.
Во всякую эпоху, как бы мы ни
углублялись далеко в прошлое,
язык всегда выступает как
наследие предшествующей эпохи.
Акт, в силу которого в
определенный момент имена были
присвоены вещам, в силу
которого был заключен договор
между понятиями и
акустическими образами,- такой
акт, хотя и вообразимый,
никогда констатирован не был.
Мысль, что так могло произойти,
подсказывается нам лишь нашим
очень острым чувством
произвольности знака.
Фактически всякое общество
знает и всегда знало язык
только как продукт, который
унаследован от
предшествовавших поколений и
должен быть принят таким, как
он есть. Вот почему вопрос о
происхождении языка не так
важен, как это думают. Такой
вопрос не к чему даже ставить;
единственный реальный объект
лингвистики - это нормальная и
регулярная жизнь уже
установившегося наречия.
Данное состояние языка всегда
есть продукт исторических
факторов, которые и объясняют,
почему знак неизменчив, т. е.
почему он не поддается никакой
произвольной перемене.
Но утверждение, что язык есть
наследие прошлого, решительно
ничего не объясняет, если этим
только и ограничиться. Разве
нельзя изменить в любую минуту
существующие и унаследованные
законы?
Высказав такое сомнение, мы
вынуждены, подчеркнув
социальную природу языка,
поставить вопрос так, как мы бы
его ставили в отношении прочих
социальных общественных
установлений. Эти последние
как передаются? Вот где более
общий вопрос, покрывающий и
вопрос неизменчивости. Прежде
всего надо выяснить, какой
степенью свободы пользуются
прочие установления; мы увидим,
что в отношении каждого из них
различно складывается баланс
между навязанной традицией и
свободной деятельностью
общества. Надо, далее,
установить, почему в данной
категории факторы одного рода
более действенны (или менее),
чем факторы (*337) второго рода. И,
наконец, возвратившись к языку,
мы спросим себя, почему
исторический фактор
господствует в нем полностью и
исключает возможность
какой-либо общей и внезапной
языковой перемены.
В ответ на этот вопрос можно
было бы выдвинуть множество
аргументов и указать, например,
на то, что модификации языка не
связаны со сменой поколений,
которые вовсе не ложатся
пластами одно на другое и не
представляют подобия ящиков
комода, но перемешаны и
проникают одно в другое, причем
каждое из них включает
индивидов различных возрастов.
Можно было бы указать и на
сумму усилий, требующуюся при
обучении родному языку, из чего
нетрудно заключить о
невозможности общей перемены.
Можно было бы добавить, что
рефлексия не участвует в
использовании того или другого
наречия, что сами говорящие в
значительной мере не осознают
законов языка, а если и
осознают, то не в силах их
видоизменять. Но даже относись
они сознательно к
лингвистическим фактам, разве
не общеизвестно, что эти факты
почти вовсе не подвергаются
критике в том смысле, что
каждый народ в общем доволен
выпавшим ему на долю языком.
Все эти соображения не лишены
основательности, но суть не в
них; мы предпочитаем
нижеследующие, более
существенные, более прямые
соображения, такие, от которых
зависят все прочие.
1. Произвольность знака, по
поводу которой мы выше
допускали теоретическую
возможность перемены.
Углубляясь в вопрос, мы
усматриваем, что в
действительности самая
произвольность знака защищает
язык от всякой попытки,
направленной к его изменению.
Говорящая масса, будь она даже
сознательнее, не могла бы
обсуждать вопросы языка. Ведь
для того чтобы подвергать
обсуждению какую-либо вещь,
надо, чтобы она отвечала
какой-то разумной норме. Можно,
например, спорить, какая форма
брака рациональнее - моногамия
или полигамия - и приводить
доводы в пользу той или другой.
Можно также обсуждать систему
символов, потому что символ
находится в отношениях
рациональной связи с
означаемой вещью, но в
отношении языка, системы
символов произвольных, не на
что опереться. Вот почему
исчезает всякая почва для
обсуждения; нет ведь никаких
мотивов предпочитать одно из
следующего ряда слов: soeur - Schwester
- сестра или boeuf - Ochs - бык
и т. п.
2. Множественность знаков,
необходимых для образования
любого языка. Значение этого
обстоятельства немаловажно.
Система письма, состоящая из
20-40 букв, может быть, куда ни
шло, заменена другой. Но нельзя
этого сделать с языком, который
включает не ограниченное
количество элементов, а
бесчисленное количество
знаков.
3. Слишком сложный характер
системы. Язык образует систему.
Хотя, как мы увидим ниже, с этой
именно стороны он не целиком
произволен и в нем
господствует
относи-(*338)тельная разумность,
но вместе с тем именно здесь и
обнаруживается неспособность
массы его преобразовать. Ибо
эта система представляет собой
сложный механизм; овладеть ею
можно лишь путем размышления;
даже те, кто изо дня в день ею
пользуется, в самой системе
ничего не смыслят. Можно было
бы представить себе
возможность преобразования
языка лишь путем вмешательства
специалистов, грамматиков,
логиков и т. д. Но опыт
показывает, что до сего времени
такого рода поползновения
успеха не имели.
4. Сопротивление коллективной
косности всякому
лингвистическому новшеству.
Все вышеуказанные соображения
уступают в своем значении
нижеследующему: в каждый
данный момент язык есть дело
всех и каждого; будучи
распространен в массе и служа
ей, язык есть нечто такое, чем
индивиды пользуются постоянно
и ежечасно. В этом отношении
его никак нельзя сравнивать с
другими общественными
установлениями. Предписания
закона, обряды религии, морские
сигналы и проч. привлекают
единовременно лишь
ограниченное количество лиц и
на ограниченный срок; напротив,
в языке каждый принимает
участие ежеминутно, почему
язык и испытывает постоянное
влияние всех. Этого одного
основного факта достаточно,
чтобы показать невозможность в
нем революции. Изо всех
общественных установлений
язык представляет наименьшее
поле для инициативы. Его не
оторвать от жизни общественной
массы, которая, будучи по
природе инертной, выступает
прежде всего как
консервативный фактор.
Все-таки еще недостаточно
сказать, что язык есть продукт
социальных сил, чтобы стала
очевидной его несвобода; помня,
что язык всегда унаследован от
предшествующей эпохи, мы
должны добавить, что эти
социальные силы действуют в
функции времени. Если язык
устойчив, то это не только
потому, что он привязан к
косной массе коллектива, но и
вследствие того, что он
расположен во времени. Эти два
факта неразъединимы.
Солидарность с прошлым
ежеминутно давит на свободу
выбора. Мы говорим человек
и собака, потому что до нас
говорили человек и собака.
Это не препятствует тому, что
во всем феномене в целом всегда
налицо связь между двумя
антиномическими факторами:
произвольной договоренностью,
в силу которой выбор свободен,
и временем, благодаря которому
выбор оказывается
фиксированным. Именно потому,
что знак произволен, он не
знает другого закона, кроме
закона традиции, и только
потому он может быть
произвольным, что опирается на
традицию.
§ 2. Изменчивость знака
Время, обеспечивающее
непрерывность языка, оказывает
на него и другое действие,
кажущееся противоречивым по
отношению к первому, а именно:
оно с большей или меньшей
быстротой под-(*338)вергает
изменению языковые знаки, так
что возможно говорить в
некотором смысле и о
неизменчивости и об
изменчивости языкового знака1.
В конце концов оба эти факта
взаимно обусловлены: знак
подвержен изменению, потому
что он не прерывается. При
всяком изменении
преобладающим моментом
является устойчивость
прежнего материала; неверность
прошлому лишь относительная.
Вот почему принцип
изменяемости опирается на
принцип непрерывности.
Изменяемость во времени
принимает различные формы,
каждая из которых могла бы
послужить материалом для
большой главы в теории
лингвистики. Не вдаваясь в
подробности, вот что
необходимо выяснить.
Прежде всего разберемся в том
смысле, который приписан здесь
слову "изменяемость". Оно
могло бы породить мысль, что
здесь специально идет дело о
фонетических изменениях,
претерпеваемых означающим, или
же о смысловых изменениях,
затрагивающих означаемое
понятие. Такой взгляд был бы
недостаточен. Каковы бы ни были
факторы изменяемости,
действуют ли они изолированно
или комбинированно, они всегда
приводят к сдвигу отношения
между означающим и означаемым.
Вот несколько примеров. Лат.
nес?аrе, означающее
"убивать", превратилось во
фр. nоуеr со значением "топить
(в воде)". Изменились и
акустический образ и понятие,
но бесполезно различать эти
обе стороны феномена;
достаточно констатировать в
совокупности, что связь между
идеей и знаком ослабела и что
произошел сдвиг в их
взаимоотношении. Если
сравнивать классически
латинское nес?аrе не с
французским nоуеr, но с
вульгарно-латинским nес?аrе IV и V
вв., означающим "топить",
то получается случай несколько
иной, но и здесь, хотя и нет
заметного изменения в
означающем, имеется сдвиг в
отношении между идеей и знаком.
Старонемецкое dritteil - треть в
современном немецком языке
превратилось в Drittel. В данном
случае, хотя понятие осталось
тем же, отношение изменилось
двояким образом: означающее
видоизменилось не только в
своем материальном аспекте, но
и в своей грамматической форме;
оно более не включает идеи Teil
(часть); оно стало простым
словом. Так или иначе, здесь
опять же сдвиг, в отношениях
идеи и знака.
В англосаксонском языке
дописьменная форма f?ot - нога
сохранилась в виде f?ot (совр.
англ, foot), а множественное число
*f?oti - ноги превратилось в f?et
(совр. англ. feet). Какие бы
изменения здесь ни
подразумевались, ясно одно:
произошел сдвиг в
от-(*339)ношении, возникли новые
соответствия между звуковым
материалом и идеей.
Язык по природе своей
бессилен обороняться против
факторов, постоянно
передвигающих взаимоотношения
означаемого и означающего. В
этом одно из следствий
произвольности знака.
Прочие человеческие
установления - обычаи, законы и
т. п.- все основаны в различной
степени на естественных
отношениях вещей; в них есть
необходимое соответствие
между использованными
средствами и поставленными
целями. Даже мода,
устанавливающая наш костюм, не
вполне произвольна: нельзя
отклониться далее
определенной меры от условий,
диктуемых человеческим телом.
Язык же, напротив, ничем не
ограничен в выборе своих
средств, ибо нельзя себе
представить, что могло бы
воспрепятствовать ассоциации
какой угодно идеи с любым рядом
звуков.
Желая ясно показать, что язык
есть социальный институт в
чистом виде, Уитней
справедливо подчеркивал
произвольный характер знаков;
тем самым он поставил
лингвистику на ее настоящий
путь. Но он не дошел до конца и
не разглядел, что своим
произвольным характером язык
резко отделяется от всех
прочих социальных
установлений. Это
обнаруживается в том, как он
развивается; нет ничего более
сложного: он находится
одновременной в социальной
массе и во времени; никто
ничего не может в нем изменить,
а между тем произвольность его
знаков теоретически
обосновывает свободу
устанавливать любое отношение
между звуковым материалом и
идеями. Из этого следует, что
оба элемента, объединенные в
знаке, живут совершенно в
небывалой степени обособленно
и что язык изменяется, или,
вернее, эволюционирует, под
воздействием всех сил, могущих
повлиять либо на звуки, либо на
смысл. Эта эволюция происходит
всегда и неуклонно; нет примера
языка, который был бы свободен
от нее. По истечении некоторого
промежутка времени в каждом
языке можно всегда
констатировать ощутительные
сдвиги.
Это настолько верно, что
принцип этот можно проверить и
на материале искусственных
языков. Любой искусственный
язык, покуда он еще не вступил в
общее пользование, находится в,
руках своего автора, но как
только он начинает выполнять
свое назначение и становится
общей собственностью, контроль
над ним улетучивается. К числу
попыток этого рода принадлежит
эсперанто; если этот язык
получит распространение,
ускользнет ли он от действия
закона эволюции? По истечении
первого периода своего
существования этот язык
вступит, по всей вероятности, в
условия семиологического
развития: он станет
передаваться в силу законов,
ничего общего не имеющих с
законами обдуманного создания,
и вернуться вспять уже будет
нельзя. Человек, который
пожелал бы составить
неизменчивый язык для
пользования будущих поколений,
походил бы на курицу,
высидевшую утиное яйцо:
созданный им язык
волей-неволей был бы захвачен
течением, увлекающим все языки.
(*341) Непрерывность знака во
времени, связанная с его
изменяемостью во времени, есть
принцип общей семиологии;
этому можно было бы найти
подтверждения в системах
письма, в языке глухонемых и т.
д.
Но на чем основывается
необходимость изменения? Нас,
быть может, упрекнут, что мы
меньше разъяснили этот пункт,
чем принцип неизменчивости;
это потому, что мы не выделили
различных факторов
изменяемости; надо было бы их
рассмотреть в их разнообразии,
чтобы установить, до какой
степени они неизбежны.
Причины непрерывности a priori
доступны наблюдению; иначе
обстоит с причинами
изменяемости в разрезе
времени. Лучше пока отказаться
от их точного выяснения и
ограничиться общим
рассуждением о сдвиге
отношений; во времени
изменяется все; нет оснований,
чтобы язык избег этого общего
закона.
Восстановим этапы нашего
построения, увязывая их с
установленными во введении
принципами.
1. Избегая бесплодных
определений слов, мы прежде
всего различили внутри общего
феномена, каким является речевая
деятельность (langage), два
фактора: язык (langue) и речь
(parole). Язык для нас - это речевая
деятельность минус сама речь.
Он есть совокупность
лингвистических навыков,
позволяющих отдельному
человеку понимать других и
быть ими понятым.
2. Но такое определение все
еще оставляет язык вне
социальной реальности, оно
представляет его чем-то
нереальным, так как включает
лишь один аспект реальности,
аспект индивидуальный; чтобы
был язык, нужна говорящая
масса. Язык никогда,
наперекор видимости, не
существует вне социального
факта, ибо он есть
семиологический феномен. Его
социальная природа - одно из
его внутренних свойств; полное
его определение ставит нас
перед лицом двух неразрывно
связанных явлений.
Но в этих условиях язык
только жизнеспособен, но еще не
живет; мы приняли во внимание
лишь социальную реальность, но
не исторический факт.
3. Может показаться, что язык,
поскольку он определяется
произвольностью языкового
знака, представляет собой
свободную систему,
организуемую по усмотрению,
зависящую исключительно от
принципа рациональности. Такой
точке зрения, собственно, не
противоречит и взятый сам по
себе социальный характер
языка. Конечно, коллективная
психология не оперирует на
чисто логическом материале; не
лишне вспомнить и о том, как
разум сдает свои позиции в
практических отношениях между
человеком и человеком. И все же
рассматривать язык как простую
условность, доступную
видоизменению по воле
участников, препятствует нам
не это, но действие времени,
сочетающееся с действием
социальной силы; вне категории
времени лингвистическая
реальность неполна, и никакой
вывод не возможен.
Если бы мы взяли язык во
времени, но без говорящей массы
(предположим, что живет человек
в течение нескольких веков
совершенно один), в нем не
оказалось бы, может быть,
никакого (*342) изменения; время
не проявило бы своего действия.
И обратно, если рассматривать
говорящую массу вне времени, не
увидишь действия на язык
социальных сил. Чтобы
приблизиться к реальности,
нужно, следовательно,
прибавить к нашей первой схеме
знак, указывающий на движение
времени. Теперь уже язык теряет
свою свободу, так как время
позволяет воздействующим на
него социальным силам
развивать свое действие; мы
приходим, таким образом, к
принципу непрерывности,
аннулирующей свободу. Но
непрерывность по
необходимости подразумевает
изменяемость, т. е. более или
менее значительные сдвиги в
отношениях.
1 Было бы
несправедливо упрекать Ф. де
Соссюра в нелогичности или
парадоксальности за то, что он
приписывает языку два
противоречивых качества.
Противопоставлением двух
крайних терминов он только
хотел резко подчеркнуть ту
истину, что язык преобразуется,
а говорящие на нем
преобразовать его не могут.
Можно иначе сказать, что он
неприкосновенен (intangible), но не
неизменяем (inalt&eakute;rable). (Примечание
издателей.)
|