Обратимся к литературному сюжету, помогающему понять
поведение Чаадаева. А. Герцен посвятил свою статью "Им-
ператор Александр I и В.  Н.  Каразин" Н.  А. Серно-Со-
ловьевичу - "последнему нашему маркизу Позе". Поза, та-
ким образом, был для Герцена знаком определенного явле-
ния русской жизни. Думается, что сопоставление с шилле-
ров-ским  сюжетом  может  многое прояснить в загадочном
эпизоде биографии Чаадаева.  Прежде всего,  вне  всяких
сомнений знакомство Чаадаева с трагедией Шиллера: Н. М.
Карамзин,  посетив в 1789 году Берлин, смотрел на сцене
"Дона  Карлоса" и дал о нем краткий,  но весьма сочувс-
твенный отзыв в "Письмах русского путешественника", вы-
делив именно роль маркиза Позы.  В Московском универси-
тете, куда Чаадаев вступил в 1808 году, в начале ХК ве-
ка царил настоящий культ Шиллера.  Через пламенное пок-
лонение Шиллеру прошли и университетский профессор Чаа-
даева А.  Ф. Мерзляков, и его близкий друг Н. Тургенев.
Другой друг Чаадаева - Грибоедов - в наброске  трагедии
"Родамист и Зенобия" вольно процитировал знаменитый мо-
нолог маркиза Позы.  Говоря об участии республиканца "в
самовластной империи",  он писал: "Опасен правительству
и сам себе бремя,  ибо иного века гражданин"117.  Выде-
ленные  слова - перефразировка автохарактеристики Позы:
"Я гражданин грядущего века".                          
   Предположение, что Чаадаев  своим  поведением  хотел
разыграть  вариант "русского маркиза Позы" (как в бесе-
дах с Пушкиным он  примерял  роль  "русского  Брута"  и
"русского Перикла"), проясняет многие "загадочные" сто-
роны его поведения.  Прежде всего,  оно позволяет оспо-
рить утверждение А.  Лебедева о расчете Чаадаева в 1820
году на правительственный либерализм:  "Надежды на доб-
рые намерения" царя вообще были,  как известно,  весьма
сильны среди декабристов и про-декабристски настроенно-
го  русского дворянства той поры"*.  Здесь допущена из-
вестная неточность: говорить о наличии какого-то посто-
янного отношения декабристов к Александру I,  не опира-
ясь на точные даты и  конкретные  высказывания,  весьма
опасно.  Известно, что к 1820 году обещаниям царя прак-
тически не верил уже никто. Но важнее другое: по весьма
убедительному предположению М.  А. Цявловского118, под-
держанному другими авторитетными исследователями,  Чаа-
даев  до  своей  поездки в Троппау в беседах с Пушкиным
обсуждал проекты ти-раноубийства, а это трудно увязыва-
ется с утверждением, что вера в "добрые намерения" царя
побудила его скакать на конгресс.                      
   Филипп у Шиллера -  вовсе  не  либерал.  Это  тиран.
Именно к деспоту,  а не к "добродетели на престоле" об-
ращается со своей благородной  проповедью  шиллеровский
Поза. Подозрительный, двуличный тиран опирается на кро-
вавого Альбу (который мог вызывать  в  памяти  Аракчее-
ва)**. Но именно тиран нуждается в друге, ибо он беско-
нечно одинок.  Первые слова Позы Филиппу - слова о  его
одиночестве.  Именно они потрясают шиллеровского деспо-
та.                                                    
   Современникам - по крайней мере тем,  кто  мог,  как
Чаадаев,  беседовать с Карамзиным, - было известно, как
страдал Александр Павлович от одиночества в том  вакуу-
ме, который создавали вокруг него система политического
самодержавия и его собственная подозрительность. Совре-
менники знали и то, что, подобно шиллеровскому Филиппу,
Александр I глубоко презирал людей и остро  страдал  от
этого  презрения.  Александр  не  стеснялся  восклицать
вслух:  "Люди мерзавцы! Подлецы! вот кто окружает
нас, несчастных государей!"119                         
   Чаадаев прекрасно  рассчитал  время:  выбрав минуту,
когда царь не мог не  испытывать  сильнейшего  потрясе-
ния***,  он явился к нему возвестить о страданиях русс-
кого народа,  так же как Поза - о  бедствиях  Фландрии.
Если представить себе Александра, потрясенного бунтом в
первом гвардейском полку, восклицающим словами Филиппа:
Правда, тут же говорится, что Чаадаев "вряд ли уж слиш-
ком надеялся на добрые намерения  императора".  В  этом
случае автор видит цель разговора в том, чтобы "оконча-
тельно и бесповоротно прояснить  истинные  намерения  и
планы Александра I" (Лебедев А.  Чаадаев.  М., 1965, с.
67-69.) Последнее совсем непонятно:  почему именно раз-
говор с Чаадаевым должен был внести такую ясность, ког-
да она не была достигнута                              
   десятками бесед царя с разными лицами и многочислен-
ными его заявлениями.                                  
   Образ Альбы,  обагренного  кровью Фландрии,  получал
особый смысл после кровавого                           
   подавления Чугуевского бунта.                       
   Вяземский в эти дни писал: "Не могу при том без ужа-
са и уныния думать об одиночестве государя в такую важ-
ную минуту.  Кто отзовется на голос  его?  Раздраженное
самолюбие,  бедственный советник, или ничтожные холопы,
еще бедственнее и того". 
                              
   Теперь мне нужен человек.
 О Боже, Ты много дал мне,подари теперь
 Мне человека! - 
   то слова:  "Сир,  дайте нам свободу мысли!"  -  сами
приходили на язык.  Можно себе представить, что Чаадаев
по пути в Троппау не раз вспоминал монолог Позы.       
   Но свободолюбивая проповедь Позы могла увлечь Филип-
па  лишь в одном случае - король должен был быть уверен
в личном бескорыстии своего друга.  Не случайно  маркиз
Поза  отказывается  от всяких наград и не хочет служить
королю.  Всякая награда превратит его из  бескорыстного
друга истины в наемника самовластия.                   
   Добиться аудиенции  и  изложить царю свое кредо было
лишь половиной дела - теперь следовало доказать  личное
бескорыстие,  отказавшись от заслуженных наград.  Слова
Позы: "Я не могу слугой монарха быть" - становились для
Чаадаева буквальной программой. Следуя им, он отказался
от флигель-адъютанства. Таким образом, между стремлени-
ем к беседе с императором и требованием отставки не бы-
ло противоречий - это звенья одного замысла.           
   Из этих же соображений  последовательно  отказывался
от всех предлагаемых ему должностей Н.  Карамзин, пола-
гая,  что голос истории не должен заслоняться служебной
зависимостью. Карамзин, как и маркиз Поза, берет на се-
бя роль независимого друга,  в котором нуждается одино-
кий тиран, окруженный льстецами. Различие, однако, сос-
тояло в том,  что Александр I,  глубоко презирая  своих
вельмож, лести которых он не верил, нуждался тем не ме-
нее не в истине и критике, а в похвалах. Болезненно не-
уверенный  в себе,  страдающий от комплекса неполноцен-
ности,  он презирал тех,  кто ему льстит,  и  ненавидел
тех, кто говорит ему правду.                           
   Как же  отнесся  Александр  I к прошению Чаадаева об
отставке?  Прежде всего - понял ли он  смысл  поведения
Чаадаева?  Для  ответа на этот вопрос уместно вспомнить
эпизод,  может быть,  легендарный,  но и в этом  случае
весьма  характерный,  сохраненный для нас Герценом:  "В
первые годы царствования...  у императора Александра  I
бывали  литературные  вечера...  В один из этих вечеров
чтение длилось долго; читали новую трагедию Шиллера.   
   Чтец кончил и остановился.                          
   Государь молчал,  потупя взгляд.  Может,  он думал о
своей  судьбе,  которая  так  близко  прошла  к  судьбе
Дон-Карлоса,  может, о судьбе своего Филиппа. Несколько
минут  продолжалась совершенная тишина;  первый прервал
ее князь Александр Николаевич Голицын; наклоня голову к
уху  графа  Виктора  Павловича  Кочубея,  он сказал ему
вполслуха, но так, чтобы все слышали: - У нас есть свой
Маркиз Поза!"120                                       
   Голицын имел  в виду В.  Н.  Каразина.  Однако нас в
этом отрывке интересует не только свидетельство интере-
са  Александра  I к трагедии Шиллера,  но и другое.  По
мнению Герцена, Голицын, называя Карамзина Позой, заки-
дывал  хитрую  петлю придворной интриги,  имеющей целью
"свалить" соперника: он знал, что император не потерпит
никакого претендента на роль руководителя.             
   Александр I  был деспот,  но не шиллеровского толка:
добрый от природы,  джентльмен по  воспитанию,  он  был
русским самодержцем - следовательно, человеком, который
не мог поступиться ничем из своих реальных  прерогатив.
Он остро нуждался в друге,  причем друге абсолютно бес-
корыстном: известно, что даже тень подозрения в "личных
видах" переводила для Александра очередного фаворита из
разряда друзей в презираемую им категорию  царедворцев.
Шиллеровского тирана пленило бескорыстие, соединенное с
благородством  мнений  и  личной  независимостью.  Друг
Александра должен был соединить бескорыстие с бесконеч-
ной личной преданностью,  равной  раболепию.  Известно,
что  от  Аракчеева  император снес и несогласие принять
орден,  и дерзкое возвращение орденских знаков, которые
Александр  при особом рескрипте повелел своему другу на
себя  возложить.  Демонстрируя  неподкупное  раболепие,
Аракчеев отказался выполнить царскую волю, а в ответ на
настоятельные  просьбы  императора  согласился  принять
лишь  портрет  царя - не награду императора,  а подарок
друга.                                                 
   Однако стоило искренней любви  к  императору  соеди-
ниться с независимостью мнений (важен был не их полити-
ческий характер,  а именно независимость),  как  дружбе
наступал конец.  Такова история охлаждения Александра к
политически консервативному,  лично его любившему и аб-
солютно бескорыстному,  никогда для себя ничего не про-
сившему Карамзину.  Пример Карамзина в  этом  отношении
особенно примечателен.  Охлаждение к нему царя началось
с подачи в 1811 году, в Твери, записки "О древней и но-
вой России".  Второй, еще более острый эпизод произошел
в 1819 году, когда Карамзин прочел царю "Мнение русско-
го гражданина".  Позже он записал слова, которые он при
этом сказал Александру:  "Государь, в Вас слишком много
самолюбия... Я не боюсь ничего. Мы все равны перед
Богом.  То,  что я сказал Вам, я сказал бы и Вашему от-
цу...   Государь, я презираю либералистов на день,
мне дорога лишь та свобода,  которую никакой  тиран  не
сможет  у  меня  отнять.   Я более не прошу Вашего
благоволения. Быть может, я говорю Вам в последний раз".
  В  данном случае критика раздавалась с позиций более
консервативных,  чем те, на которых стоял царь. Это де-
лает особенно очевидным то,  что не прогрессивность или
реакционность высказываемых идей,  а  именно  независи-
мость мнения была ненавистна императору. В этих услови-
ях деятельность любого  русского  претендента  на  роль
маркиза  Позы  была  заранее обречена на провал.  После
смерти Александра Карамзин в записке,  адресованной по-
томству,  снова  подчеркнув свою любовь к покойному ("Я
любил его искренно и нежно, иногда негодовал, досадовал
на монарха и все любил человека"),  должен был признать
полный провал миссии советника при престоле:           
   "Я всегда был  чистосердечен,  он  всегда  терпелив,
кроток,  любезен неизъяснимо; не требовал моих советов,
однако ж слушал их,  хотя им, большею частию, и не сле-
довал, так что ныне, вместе с Россиею оплакивая кончину
его, не могу утешать себя мыслию о десятилетней милости
и доверенности ко мне столь знаменитого венценосца, ибо
милость и доверенность остались бесплодны для любезного
Отечества"122.  Тем  более  Александр  не мог потерпеть
жеста независимости от Чаадаева,  сближение  с  которым
только  что  началось.  Тот жест,  который окончательно
привлек сердце Филиппа к маркизу Позе,  столь же беспо-
воротно  оттолкнул  царя от Чаадаева.  Чаадаеву не было
суждено сделаться русским Позой,  так же как и  русским
Брутом или Периклесом.                                 
   На этом примере мы видим, как реальное поведение че-
ловека декабристского круга выступает перед нами в виде
некоторого зашифрованного текста,  а литературный сюжет
- как код, позволяющий проникнуть в скрытый его смысл. 
   Приведем еще один пример. Известен подвиг жен декаб-
ристов и его поистине великое значение для духовной ис-
тории русского общества.  Однако непосредственная  иск-
ренность содержания поступка ни в малой степени не про-
тиворечит закономерности выражения,  подобно  тому  как
фраза  самого пламенного призыва все же подчиняется тем
же грамматическим правилам,  которые предписаны  любому
выражению на данном языке. Поступок декабристок был ак-
том протеста и вызовом.  Но в сфере выражения он  неиз-
бежно  опирался на определенный психологический стерео-
тип. Поведение тоже имеет свои нормы и правила.        
   Существовали ли в  русском  дворянском  обществе  до
подвига декабристок какие-либо поведенческие предпосыл-
ки,  которые могли бы придать их жертвенному порыву ка-
кую-либо форму сложившегося уже поведения?  Такие формы
были.                                                  
   Прежде всего, следование за ссылаемыми мужьями в Си-
бирь существовало как вполне традиционная норма поведе-
ния в нравах  русского  простонародья.  Этапные  партии
сопровождались  обозами,  которые  везли в добровольное
изгнание семьи сосланных.  Это рассматривалось  не  как
подвиг  и  даже  не в качестве индивидуально выбранного
поведения - это была норма.  Более того, в допетровском
быту та же норма действовала и для семьи ссылаемого бо-
ярина (если относительно его жены и  детей  не  имелось
специальных  карательных  распоряжений).  В этом смысле
именно простонародное (или исконно русское,  допетровс-
кое) поведение осуществила свояченица Радищева,  Елиза-
вета Васильевна Рубановская,  отправившись за ним в Си-
бирь.  Насколько  она мало думала о том,  что совершает
подвиг, свидетельствует то, что с собою она взяла имен-
но младших детей Радищева,  а не старших,  которым надо
было завершать образование.  Никто не думал ни задержи-
вать ее, ни отговаривать, а современники, кажется, и не
заметили этой великой жертвы - весь  эпизод  остался  в
пределах  семейных  отношений Радищева и не получил об-
щественного звучания. Родители Радищева были даже скан-
дализованы тем, что Елизавета Васильевна, не будучи об-
венчана с Радищевым,  отправилась за ним  в  Сибирь,  а
там,  презрев близкое свойство,  стала его супругой. Мы
уже упоминали, что слепой отец Радищева на этом основа-
нии отказал вернувшемуся из Сибири писателю в благосло-
вении,  хотя сама Елизавета Васильевна к этому  времени
уже скончалась,  не вынеся тягот ссылки. Совершенный ею
высокий подвиг не встретил понимания и оценки у  совре-
менников.                                              
   Существовала еще одна готовая норма поведения, кото-
рая могла подсказать декабристкам их решение.  В  боль-
шинстве  своем  они были женами офицеров.  В русской же
армии XVIII - начала XIX века держался  старый  обычай,
уже запрещенный для солдат, но практикуемый офицерами -
главным образом старшими по чину и возрасту, - возить с
собой в армейском обозе свои семьи. Так, при Аустерлице
в штабе Кутузова, в частности, находилась его дочь Ели-
завета  Михайловна  Тизенгаузен  (в будущем - Хитрово),
жена любимого адъютанта Кутузова,  Фердинанда Тизенгау-
зена ("Феди" в письмах Кутузова). После сражения, когда
совершился размен  телами  павших,  она  положила  тело
мертвого  мужа  на телегу и одна - армия направилась по
другим дорогам, на восток, - повезла его в Ревель, что-
бы похоронить в кафедральном соборе. Ей был тогда двад-
цать один год.  Генерал Н. Н. Раевский также возил свою
семью в походы.  Позже, отрицая в разговоре с К. Батюш-
ковым участие своих сыновей в  бою  под  Дашковкой,  он
сказал:                                                
   "Младший сын  собирал в лесу ягоды (он был тогда су-
щий ребенок), и пуля ему прострелила панталоны"*. Таким
образом,  самый факт следования жены и детей за мужем в
ссылку или в опасный и тягостный поход  не  был  чем-то
неслыханно  новым в жизни русской дворянки.  Однако для
того, чтобы поступок этого рода приобрел характер поли-
тического протеста,  оказалось необходимым еще одно ус-
ловие.  Напомним цитату из "Записок" типичного,  по ха-
рактеристике П.  Е. Щеголева, декабриста Н. В. Басарги-
на: "Помню, что однажды я читал как-то жене моей только
что  тогда  вышедшую поэму Рылеева "Войнаровский" и при
этом невольно задумался о своей будущности.  - О чем ты
думаешь?  -  спросила меня она.  - "Может быть,  и меня
ожидает ссылка", - сказал я. - "Ну, что же, я тоже при-
еду  утешить тебя,  разделить твою участь.  Ведь это не
может разлучить нас, так об чем же думать?""123. Басар-
гиной  (урожденной  княжне Мещерской) не довелось делом
подтвердить свои слова: она неожиданно скончалась в ав-
густе 1825 года, не дожив до ареста мужа.              
   Дело, однако,  не  в  личной судьбе Басаргиной,  а в
том,  что именно поэзия Рылеева поставила подвиг женщи-
ны,  следующей за мужем в ссылку,  в один ряд с другими
проявлениями гражданской добродетели.  В думе  "Наталия
Долгорукова"  и поэме "Войнаровский" был создан стерео-
тип поведения женщины-героини:                         
   Забыла я родной  свой  град, 
 Богатство, почести и знатность,  
                                           
   См. главу "Искусство жизни", с. 208.                
Чтоб с ним делить в Сибири хлад                        
    И испытать судьбы превратность.                    
   Вдруг вижу: женщина идет,                           
   Дахой убогою прикрыта,                              
   И связку дров едва несет,                           
   Работой и тоской убита.                             
   Я к ней, и что же?.. Узнаю                          
   В несчастной сей, в мороз и вьюгу,                  
   Козачку юную мою,                                   
   Мою прекрасную подругу!..                           
   Узнав об участи моей,                               
   Она из родины своей                                 
   Пришла искать меня в изгнанье.                      
   О странник! Тяжко было ей                           
   Не разделять со мной страданье.124                  
   Биография Натальи Долгорукой (см.  о ней главу  "Две
женщины") стала предметом литературной обработки уже до
думы Рылеева - в повести С.  Глинки  "Образец  любви  и
верности супружеской,  или Бедствия и добродетели Ната-
лии Борисовны Долгорукой, дочери фельдмаршала Б. П. Ше-
реметева"  (1815).  Однако  для С.  Глинки этот сюжет -
пример супружеской верности,  противостоящий  поведению
"модных жен".  Рылеев же включил событие в ряд "жизнео-
писаний великих мужей России"125. Этим он создал совер-
шенно новый код для дешифровки поведения женщины. Имен-
но литература,  наряду с религиозными нормами,  издавна
вошедшими в национально-этическое сознание русской жен-
щины,  дала русской дворянке начала XIX века  программу
поведения,  сознательно  осмысляемого  как героическое.
Одновременно и автор "дум" видит в них  программу  дея-
тельности,   образцы  героического  поведения,  которые
должны непосредственно влиять на поступки  его  читате-
лей.  Таким образом,  не Рылеев изобрел сюжет, где жена
следует за мужем в ссылку,  однако только после Рылеева
такая поездка стала общественным и политическим фактом.
   Можно полагать, что именно дума "Наталия Долгорукая"
оказала непосредственное воздействие на Марию  Волконс-
кую. И современники, начиная с отца ее, Н. Раевского, и
исследователи отмечали,  что она  не  могла  испытывать
глубоких  личных чувств к мужу,  которого совершенно не
знала до свадьбы и с которым провела лишь три месяца из
года,  протекшего между свадьбой и арестом.  Отец с го-
речью повторял признания Марии Николаевны, "что муж бы-
вает ей несносен",  добавляя,  что он не стал бы проти-
виться ее поездке в Сибирь,  если был  бы  уверен,  что
"сердце жены влечет ее к мужу"126.                     
   Однако эти обстоятельства,  ставившие в тупик родных
и некоторых из исследователей,  для самой Марии Никола-
евны лишь усугубляли героизм, а следовательно - и необ-
ходимость поездки в Сибирь. Она ведь помнила, что между
свадьбой Н.  Шереметевой, вышедшей за кн. И. Долгоруко-
го,  и его арестом прошло три  дня.  Затем  последовала
жизнь-подвиг.  По словам Рылеева,  муж ей "был дан, как
призрак, на мгновенье". Н. Раевский точно почувствовал,
что не любовь, а сознательное стремление совершить под-
виг двигало его дочерью.  "Она не чувству своему после-
довала, поехала к мужу, а влиянию БОЛКОНСКИХ баб, кото-
рые похвалами ее геройству уверили ее,  что она  герои-
ня"127.                                                
   Н. Раевский ошибался лишь в одном: "Болконские бабы"
здесь не были ни в чем виноваты.  Мать С. Волконского -
статс-дама  Марии Федоровны - проявила холодность к не-
вестке и полное безразличие к судьбе сына:  "Моя  свек-
ровь  расспрашивала меня о сыне и между прочим сказала,
что она не может решиться навестить его,  так  как  это
свидание ее убило бы,  и на другой же день уехала с им-
ператрицей-матерью в Москву,  где уже начинались приго-
товления к коронации"128. С сестрой мужа, княжной Софь-
ей Волконской,  она вообще не  встретилась.  "Виновата"
была  русская  литература,  создавшая  представление  о
женском эквиваленте героического поведения  гражданина,
и  моральные  нормы  декабристского круга,  требовавшие
прямого перенесения  поведения  литературных  героев  в
жизнь.                                                 
   Характерна в этом отношении полная растерянность де-
кабристов в условиях следствия.  Они оказались в траги-
ческой  обстановке  поведения  без свидетелей,  которым
можно было бы, рассчитывая на понимание, адресовать ге-
роические поступки, без литературных образцов, посколь-
ку гибель без монологов, в военно-бюрократическом ваку-
уме,  не была еще предметом искусства той поры.  В этих
условиях резко выступали другие, прежде отодвигавшиеся,
но прекрасно известные всем декабристам нормы и стерео-
типы поведения: долг офицера перед старшими по званию и
чину,  обязанности присяги, честь дворянина. Они врыва-
лись в поведение революционера и заставляли метаться от
одной  из этих норм к другой.  Не каждый мог,  как Пес-
тель, принять своим единственным собеседником потомство
и вести с ним диалог,  не обращая внимания на подслуши-
вающий этот разговор Следственный комитет и  тем  самым
безжалостно губя себя и своих друзей.                  
   Мощное воздействие слова на поведение, знаков на быт
особенно ярко проявилось в  тех  сторонах  каждодневной
жизни, которые по своей природе наиболее удалены от об-
щественного самосознания.  Одной из таких сфер является
отдых.                                                 
   По своей  социальной  и психофизиологической функции
отдых должен  строиться  как  прямая  противоположность
обычному  строю  жизни.  Только  в этом случае он может
стать переключением и разрядкой.  В обществе со сложной
системой  социальных  отношений  отдых  будет неизбежно
ориентирован на непосредственность,  природность, прос-
тоту, внезнаковость. Так, в цивилизациях городского ти-
па отдых неизменно включает в себя выезд "на лоно  при-
роды". Для русского дворянина XIX века, а во второй по-
ловине его -  и  чиновника,  строгая  урегулированность
жизни нормами светского приличия, иерархией чинов, сос-
ловной или бюрократической,  определяет то,  что  отдых
начинает ассоциироваться с приобщением к миру театраль-
ных кулис или цыганского  табора.  В  купеческой  среде
строгой  "чинности"  обычного  бытия также противостоял
"загул", не признающий меры. Обязательность смены соци-
альной маски проявлялась, в частности, в следующем. Ес-
ли в каждодневной жизни данный член коллектива  принад-
лежал к забитым и униженным,  то "гуляя", он должен был
играть роль человека,  которому "сам черт не  брат".  И
напротив,  для наделенного высоким авторитетом роль его
в зеркальном мире праздника будет порой включать игру в
"униженного".                                          
   Обычным признаком праздника является его четкая отг-
раничен-ность от остального, "непраздничного" мира. Это
отграниченность в пространстве - праздник часто требует
другого места  (более  торжественного:  парадная  зала,
храм; или менее торжественного: пикник, трущобы) и осо-
бо выделенного времени (календарные праздники, вечернее
и ночное время,  в которое в будни полагается спать,  и
т. д.).                                                
   Праздник в дворянском быту начала  XIX  века  был  в
достаточной  мере  сложным и многообразным явлением.  С
одной стороны,  особенно в провинции и деревне,  он был
еще тесно связан с крестьянским календарным ритуалом. С
другой - молодая,  насчитывающая не более ста лет, пос-
лепетровская дворянская культура еще не страдала закос-
нелой ритуализацией обычного,  непраздничного быта. Это
приводило к тому,  что бал,  как для армии парад, порой
становился не местом понижения уровня ритуализации,  а,
напротив,  резко повышал ее меру. Отдых заключался не в
снятии ограничений на поведение, а в переходе от разно-
образной неритуализованной деятельности к резко ограни-
чен-номму набору чисто формальных, превращенных в риту-
ал способов поведения:  танцы,  вист, "порядок стройный
// Олигархических бесед" (Пушкин).                     
   Иное дело - среда военной молодежи.  При Павле  I  в
войсках  (особенно  в гвардии) установился тот жестокий
режим обезличивающей дисциплины,  вершиной  и  наиболее
полным проявлением которого был вахтпарад.  Современник
декабристов Т.  фон Бок писал в послании Александру  I:
"Парад есть торжество ничтожества, - и всякий воин, пе-
ред которым пришлось потупить  взор  в  день  сражения,
становится манекеном на параде,  в то время как импера-
тор кажется божеством, которое одно только думает и уп-
равляет"129.                                           
   Там, где  повседневность была представлена муштрой и
парадом,  отдых, естественно, принимал формы кутежа или
оргии.  В  этом  смысле кутежи были вполне закономерны,
составляя часть "нормального" поведения военной молоде-
жи.  Можно сказать,  что для определенного возраста и в
определенных пределах они являлись обязательной состав-
ной  частью  "хорошего"  поведения офицера (разумеется,
включая и количественные,  и качественные  различия  не
только в антитезе "гвардия -армия", но и по родам войск
и даже полкам,  создавая в их пределах некоторую обяза-
тельную традицию).                                     
   Однако в  начале  XIX  века на этом фоне начал выде-
ляться некоторый особый тип разгульного поведения,  ко-
торый  уже воспринимался не в качестве нормы армейского
досуга,  а как вариант вольномыслия.  Элемент вольности
проявлялся  здесь  в  своеобразном  бытовом романтизме,
заключавшемся в стремлении отменить всякие ограничения,
в безудержности поступка. Типовая модель такого поведе-
ния строилась как победа над неким признанным  корифеем
данного типа разгула.  Смысл поступка был в том,  чтобы
совершить неслыханное,  превзойти того,  кого еще никто
не мог победить. Пушкин с большой точностью охарактери-
зовал этот тип поведения  в  монологе  Сильвио  ("Выст-
рел"): "Я служил в *" гусарском полку. Характер мой вам
известен:  я привык первенствовать, но смолоду это было
во  мне страстию.  В наше время буйство было в моде:  я
был первым буяном по армии.  Мы хвастались пьянством: я
перепил славного Бурцева, воспетого Денисом Давыдовым".
Выражение "перепил" характеризует тот элемент  соревно-
вания и страсти первенствовать, который составлял отли-
чительную черту модного в конце 1810-х годов "буйства",
стоящего уже на грани "вольнодумства".                 
   Приведем характерный  пример.  В посвященной Михаилу
Лунину литературе неизменно приводится эпизод,  расска-
занный Н. А. Белоголовым со слов И. Д. Якушкина: "Лунин
был гвардейским офицером и стоял летом со своим  полком
около Петергофа;  лето жаркое,  и офицеры,  и солдаты в
свободное время с великим наслаждением освежались купа-
нием в заливе;  начальствующий генерал-немец неожиданно
приказом  запретил  под  строгим  наказанием   купаться
впредь  на  том  основании,  что купанья эти происходят
вблизи проезжей дороги и тем оскорбляют приличие; тогда
Лунин,  зная,  когда генерал будет проезжать по дороге,
за несколько минут перед этим залез  в  воду  в  полной
форме,  в кивере,  мундире и ботфортах, так что генерал
еще издали мог увидать странное зрелище  барахтающегося
в воде офицера,  а когда поравнялся, Лунин быстро вско-
чил на ноги,  тут же в воде вытянулся и почтительно от-
дал  ему честь.  Озадаченный генерал подозвал офицера к
себе,  узнал в нем Лунина, любимца великих князей и од-
ного  из блестящих гвардейцев,  и с удивлением спросил:
"Что вы это тут делаете?" - Купаюсь, - ответил Лунин, -
а  чтобы не нарушить предписание вашего превосходитель-
ства, стараюсь делать это в самой приличной форме"130. 
   Н. А.  Белоголовый совершенно справедливо истолковал
это как проявление "необузданности... протестов". Одна-
ко смысл поступка Лунина остается не  до  конца  ясным,
пока  мы его не сопоставим с другим свидетельством,  не
привлекшим внимания историков.  В  мемуарах  зубовского
карлика Ивана Якубовского содержится рассказ о побочном
сыне Валериана Зубова,  юнкере  уланского  гвардейского
полка В.  И. Корочарове: "Что с ним тут случилось! Они
стояли в Стрельне, пошли несколько офицеров купаться, и
он  с  ними,  но великий князь Константин Павлович,  их
шеф,  пошел гулять по взморью и пришел к ним,  где  они
купались.  Вот они испугались, бросились в воду из лод-
ки, но Корочаров, один, вытянулся прямо, как мать роди-
ла,  и  закричал:  "Здравия желаю,  Ваше высочество!" С
этих пор великий князь так его полюбил:  "Храбрый будет
офицер""131.  Впоследствии  Корочаров  в чине штаб-рот-
мистра,  имея три креста, был смертельно ранен во время
лихой атаки на польских уланов. Хронологически оба эпи-
зода с купанием совпадают.                             
   История восстанавливается,  следовательно,  в  таком
виде: юнкер из гвардейских уланов, не растерявшись, со-
вершил лихой поступок,  видимо  вызвавший  одновременно
восхищение  в  гвардии и распоряжение,  запрещающее ку-
паться.  Лунин,  как "первый буян по армии", должен был
превзойти поступок Корочарова (не последнюю роль, види-
мо, играло желание поддержать честь кавалергардов, "пе-
реплюнув" уланов). Ценность разгульного поступка состо-
ит в том, чтобы перейти черту, которой еще никто не пе-
реходил. Л. Н. Толстой точно уловил именно эту сторону,
описывая кутежи Пьера и Долохова.                      
   Другим признаком перерождения предусмотренного  раз-
гула в оппозиционный явилось стремление видеть в нем не
отдых,  дополняющий службу,  а ее антитезу. Мир разгула
становился самостоятельной сферой, погружение в которую
исключало службу.  В этом смысле он начинал  ассоцииро-
ваться,  с  одной стороны,  с миром частной жизни,  а с
другой - с поэзией; и то и другое в XVIII веке завоева-
ло место "антиподов" службы. Подобным буйством, уже вы-
ходящим за пределы "офицерского" поведения,  было буйс-
тво  знаменитого Федора Толстого-Американца.  Оно также
строилось по модели:  "превзойти все до сих пор  совер-
шенное". Но Толстой-Американец разрушал не только нормы
гвардейского поведения, но и все нормы в принципе. Этот
безграничный аморализм, с одной стороны, придавал разв-
рату Толстого романтически-титанический  характер,  что
заставляло видеть в нем романтического героя,  с другой
- переходил границы всего,  что могло  быть  официально
допущено,  и  тем самым окрашивался в тона протеста.  В
поведении Толстого-Американца бьга не  политический,  а
бытовой анархизм, но под пером П. Вяземского, например,
он очень легко приобретал оппозиционную окраску:       
   Американец и цыган!                                 
   На свете нравственном загадка.                      
   Которого, как лихорадка,                            
   Мятежных склонностей дурман                         
   Или страстей кипящих схватка                        
   Всегда из края мечет в край,                        
   Из рая в ад, из ада в рай!                          
   Которого душа есть пламень,                         
   А ум холодный эгоист!                               
   Под бурей рока - твердый камень                     
   В волненьи страсти - легкой лист!132                
   Бытовое поведение Толстого-Американца  являлось  как
бы  реальным  осуществлением  идеалов поэзии Вяземского
той поры. Характерно, что такой титанический разгул мог
восприниматься как "поэзия жизни",  а "беззаконная поэ-



зия" - как "разгул в стихах".                          
   Продолжением этого явилось установление связи  между
разгулом, который прежде целиком относился к сфере чис-
то практического бытового поведения,  и теоретико-идео-
логическими представлениями. Это повлекло, с одной сто-
роны,  превращение разгула, буйства в разновидность со-
циально значимого поведения,  а с другой - его ритуали-
зацию,  сближающую порой дружескую попойку с травестий-
ной литургией или пародийным заседанием масонской ложи.
   Культура начала XIX века оказывалась перед необходи-
мостью выбора одной из двух концепций.  Каждая  из  них
при этом воспринималась в ту пору как связанная с опре-
деленными направлениями прогрессивной мысли.  Традиция,
идущая  от философов XVIII столетия,  исходила из того,
что право на счастье заложено в природе человека, а об-
щее благо всех подразумевает максимальное благо отдель-
ной личности.  С этих позиций  человек,  стремящийся  к
счастью, осуществлял предписания Природы и Морали. Вся-
кий призыв к самоотречению от счастья воспринимался как
учение, выгодное деспотизму. Напротив того, в этике ге-
донизма,  свойственной материалистам XVIII века, однов-
ременно видели и проявление свободолюбия. Страсть восп-
ринималась как выражение порыва к  вольности.  Человек,
полный  страстей,  жаждущий счастья,  готовый к любви и
радости, не может быть рабом. С этой позиции у свободо-
любивого  идеала могли быть два равноценных проявления:
гражданин, полный ненависти к деспотизму, или страстная
женщина,  исполненная жажды счастья. Именно эти два об-
раза свободолюбия поставил Пушкин рядом в стихотворении
1817 года:                                             
   ...в отечестве моем                                 
    Где верный ум, где гений мы найдем?                
   Где гражданин с душою благородной,                  
   Возвышенной и пламенно свободной?                   
   Где женщина - не с хладной красотой,                
   Но с пламенной, пленительной, живой?                
   Приобщение к   свободолюбию   мыслилось  именно  как
праздник,  а в пире и даже  оргии  виделась  реализация
идеала вольности.                                      
   Однако могла  быть и другая разновидность свободолю-
бивой морали.  Она опиралась на тот сложный конгломерат
передовых этических представлений, который был связан с
пересмотром философского наследия  материалистов  XVIII
века и включал в себя весьма противоречивые источники -
от Руссо в истолковании Робеспьера до Шиллера.  Это был
идеал политического стоицизма, римской добродетели, ге-
роического аскетизма.  Любовь и счастье были изгнаны из
этого  мира как чувства унижающие,  эгоистические и не-
достойные гражданина.  Здесь идеалом была не "женщина -
не  с хладной красотой,  но с пламенной,  пленительной,
живой", а тени сурового Брута и Марфы-Посадницы ("Като-
на своей республики", по словам Карамзина). Богиня люб-
ви здесь изгонялась ради музы "либеральности".  Тот  же
Пушкин в "Вольности" писал:                            
   Беги, сокройся  от очей, 
 Цитеры слабая царица! 
 Где ты, где ты, гроза царей,
 Свободы гордая певица?
   В свете этих представлений  "разгул"  получал  прямо
противоположное значение - отказа от "служения", хотя в
обоих случаях подобное  поведение  рассматривалось  как
имеющее  значение.  Из  области рутинного поведения оно
переносилось в сферу символической,  знаковой  деятель-
ности. Разница эта существенна: область рутинного пове-
дения отличается тем,  что личность не выбирает его се-
бе, а получает от общества, эпохи или от своей психофи-
зиологической конституции как нечто, не имеющее альтер-
нативы.  Знаковое  поведение - всегда результат выбора.
Следовательно,  оно включает свободную активность субъ-
екта поведения (в этом случае интересны примеры,  когда
незнаковое поведение делается знаковым для постороннего
наблюдателя,  например для иностранца, поскольку он не-
вольно добавляет к нему свою способность вести  себя  в
этих ситуациях иначе).                                 
   Вопрос, который нас сейчас интересует,  имеет непос-
редственное отношение к оценке таких существенных явле-
ний в русской общественной жизни 1810-х годов, как "Зе-
леная лампа", "Арзамас", "Общество громкого смеха". На-
иболее  показательна  в этом отношении история изучения
"Зеленой лампы".                                       
   Слухи относительно оргий, якобы совершавшихся в "Зе-
леной лампе",  которые циркулировали среди младшего по-
коления  современников  Пушкина,   знавших   обстановку
1810-х - начала 1820-х годов лишь понаслышке,  проникли
в раннюю биографическую литературу и обусловили  тради-
цию,  восходящую к работам П.  И. Бартенева и П. В. Ан-
ненкова, согласно которой "Зеленая лампа" - аполитичное
общество, место оргий. П. Е. Щеголев в статье, написан-
ной в 1907 году,  резко полемизируя с  этой  традицией,
поставил  вопрос о связи общества с декабристским "Сою-
зом благоденствия"133.  Публикация Б.  Л. Модзалев-ским
части  архива  "Зеленой  лампы" подтвердила эту догадку
документально134, что позволило ряду исследователей до-
казать эту гипотезу. Именно в таком виде эта проблема и
была раскрыта в итоговом труде М. В. Нечкиной135. Нако-
нец,  с предельной полнотой и обычной для Б.  В.  Тома-
шевского критичностью эта точка зрения на "Зеленую лам-
пу"  изложена  в его книге "Пушкин",  где данный раздел
занимает более 
                                        
   Царица Цитеры - богиня любви Афродита,  чей храм на-
ходился на этом острове.                               
сорока страниц текста. Нет никаких оснований подвергать
эти положения пересмотру.                              
   Но именно полнота и подробность, с которой был изло-
жен взгляд на "Зеленую лампу" как побочную управу "Сою-
за  благоденствия",  обнаруживает известную односторон-
ность такого  подхода.  Оставим  в  стороне  легенды  и
сплетни - положим перед собой цикл стихотворений Пушки-
на и его письма, обращенные к членам общества. Мы сразу
же увидим в них нечто общее,  объединяющее их к тому же
со стихами Я.  Толстого,  которого Б.  В. Томашевский с
основанием  считает  "присяжным  поэтом  "Зеленой  лам-
пы""136.  Эта специфика состоит в соединении очевидного
и  недвусмысленного  свободолюбия  с  культом  радости,
чувственной любви,  кощунством и некоторым  бравирующим
либертинажем.  Не случайно в этих текстах так часто чи-
татель встречает ряды точек,  само присутствие  которых
невозможно в произведениях,  обращенных к Н. Тургеневу,
Чаадаеву или Ф.  Глинке. Б. В. Томашевский цитирует от-
рывок из послания Пушкина Ф.  Ф.  Юрьеву и сопоставляет
его с рылеевским посвящением к "Войнаровскому":  "Слово
"надежда"  имело  гражданское осмысление.  Пушкин писал
одному из участников "Зеленой лампы" - Ф. Ф. Юрьеву:   
   Здорово, рыцари лихие                               
 Любви, свободы и вина!                            
   Для нас, союзники младые,                           
    Надежды лампа зажжена.                             
   Значение слова  "надежда"  в  гражданском  понимании
явствует из посвящения к "Войнаровскому" Рылеева:      
   И вновь  в  небесной  вышине  
Звезда  надежды засияла"137.  
   Однако, подчеркивая образное родство  этих  текстов,
нельзя  забывать,  что  у Пушкина после процитированных
стихов следовало совершенно невозможное для Рылеева, но
очень характерное для всего рассматриваемого цикла:    
   Здорово, молодость и счастье,                       
   Застольный кубок и бордель,                         
   Где с громким смехом сладострастье                  
   Ведет нас пьяных на постель!                        
   Если считать, что вся сущность "Зеленой лампы" выра-
жается в ее роли побочной управы "Союза благоденствия",
то  как связать такие - совсем не единичные!  - стихи с
указанием "Зеленой книги",  что "распространение правил
нравственности и добродетели есть самая цель Союза",  а
членам вменяется в обязанность "во всех речах превозно-
сить добродетель,  унижать порок и показывать презрение
к слабости"? Вспомним брезгливое отношение Н. Тургенева
к  "пирам" как занятию,  достойному "хамов":  "В Москве
пучина наслаждений чувственной жизни. Едят, пьют, спят,
играют  в  карты  - все сие за счет обременных работами
крестьян"138. Запись датируется 1821 годом - годом пуб-
ликации "Пиров" Баратынского).                         
   Первые исследователи "Зеленой лампы", подчеркивая ее
"оргический" характер, отказывали ей в каком-либо поли-
тическом  значении.  Современные исследователи,  вскрыв
глубину реальных политических интересов членов  общест-
ва, просто отбросили всякую разницу между "Зеленой лам-
пой" и нравственной атмосферой  "Союза  благоденствия".
М.  В.  Нечкина совершенно обошла молчанием эту сторону
вопроса.  Б.  В.  Томашевский нашел выход в том,  чтобы
разделить  серьезные  и  полностью соответствующие духу
"Союза благоденствия" заседания "Зеленой  лампы"  и  не
лишенные  вольности вечера в доме Никиты Всеволожского.
"Пора отличать вечера Всеволожского от заседаний "Зеле-
ной лампы"", - писал он139. Правда, строкой ниже иссле-
дователь значительно смягчает свое утверждение,  добав-
ляя,  что "для Пушкина,  конечно,  вечера в доме Всево-
ложского представлялись такими же неделимыми, как неде-
лимы  были  заседания "Арзамаса" и традиционные ужины с
гусем".  Остается неясным,  почему требуется  различать
то,  что для Пушкина было неделимо, и следует ли в этом
случае и в "Арзамасе" разделять "серьезные" заседания и
"шутливые" ужины? Вряд ли эта задача представляется вы-
полнимой.                                              
   "Зеленая лампа",  бесспорно, была свободолюбивым ли-
тературным  объединением,  а  не сборищем развратников.
Ломать вокруг этого вопроса копья уже нет никакой необ-
ходимости*. Не менее очевидно, что "Союз благоденствия"
стремился оказывать на "Зеленую лампу" влияние (участие
в  ней Ф.  Глинки и С.  Трубецкого не оставляет на этот
счет никаких сомнений). Но означает ли это, что она бы-
ла простым филиалом "Союза" и между этими организациями
не обнаруживается разницы?                             
   Разница заключалась не в идеалах и программных уста-
новках, а в типе поведения.  
                          
   Существует и другая причина,  по которой нельзя сог-
ласиться ни с П. Анненковым, писавшим, что следствие по
делу декабристов обнаружило "невинный, то есть оргичес-
кий характер "Зеленой лампы"" (Анненков П. А. С. Пушкин
в Александровскую эпоху.  СПб.,  1874,  с. 63), ни с Б.
Томашевским,  высказавшим предположение,  что "слухи об
оргиях,  возможно,  пускались с целью пресечь...  любо-
пытство и направить внимание по  ложному  пути"  (Тома-
шевский Б. Пушкин. Кн. 1, с. 206). Полиция в начале ве-
ка преследовала безнравственность не менее активно, чем
свободомыслие.  Анненков невольно переносил в Александ-
ровскую эпоху нравы "мрачного семилетья".  Что же каса-
ется  утверждения Б.  В.  Томашевского,  что "заседания
конспиративного общества не  могли  происходить  в  дни
еженедельных  званых вечеров хозяина",  что,  по мнению
исследователя, - аргумент в пользу разделения "вечеров"
и "заседаний",  то нельзя не вспомнить "тайные собранья
// По четвергам.  Секретнейший союз" грибоедовского Ре-
петилова. Конспирация в 1819-1820 гг. еще весьма далеко
отстояла от того, что вкладывалось в это понятие к 1824
г.  
                                                   
   Масоны называли заседания ложи "работами". Для члена
"Союза благоденствия" его  деятельность  как  участника

общества также была "работой" или - еще торжественнее -
служением.  Пущин так и сказал Пушкину: "Не я один пос-
тупил в это новое служение отечеству"140.  Доминирующее
настроение политического заговорщика - серьезное и тор-
жественное.  Для члена "Зеленой лампы" свободолюбие ок-
рашено в тона веселья, а реализация идеалов вольности -
это превращение жизни в непрекращающийся праздник. Точ-
но отметил, характеризуя Пушкина той поры, Л. Гроссман:
"Политическую  борьбу он воспринимал не как отречение и
жертву, а как радость и праздник"141.                  
   Однако праздник этот связан с тем, что жизнь, бьющая
через  край,  издевается  над запретами.  Лихость (ср.:
"рыцари лихие") отделяет идеалы "Зеленой лампы" от гар-
монического  гедонизма Батюшкова (и умеренной веселости
арзамасцев), приближая к "гусарщине" Д. Давыдова и сту-
денческому разгулу Языкова.                            
   Нарушение карамзинского культа "пристойности" прояв-
ляется в речевом поведении участников  общества.  Дело,
конечно,  не в употреблении неудобных для печати слов -
в этом случае "Лампа" не отличалась бы от любой армейс-
кой пирушки.  Убеждение исследователей, полагающих, что
выпившая или даже просто разгоряченная молодежь - моло-
дые  офицеры и поэты - придерживалась в холостой беседе
лексики Словаря Академии Российской,  и в связи с  этим
доказывающих,  что  пресловутые  "приветствия  калмыка"
должны были лишь  отмечать  недостаточную  изысканность
острот*.  Оно порождено характерным для современной ис-
торической мысли гипнозом письменных источников:       
   документ приравнивается к действительности,  а  язык
документа  - к языку жизни.  Дело в том,  что участники
заседаний и вечеров "Зеленой лампы" соединяли язык  вы-
сокой политической и философской мысли, утонченной поэ-
тической образности с площадной лексикой.  Это  создает
особый,  резко фамильярный стиль, характерный для писем
Пушкина к членам "Зеленой лампы".  Язык, богатый неожи-
данными  столкновениями  и стилистическими соседствами,
становился своеобразным па- 
                           
   Известные пушкинские слова из послания к Никите Все-
воложскому:                                            
   Вновь слышу,  верные поэты,
Ваш очарованный язык...
Налейте мне вино кометы,
 Желай мне здравия, калмык! - 
   поясняются следующим образом.  "Вино кометы", упоми-
нающееся и в "Евгении Онегине",  - шампанское из виног-
рада урожая  1811  г.,  славившееся  высоким  качеством
(этот же год был отмечен появлением кометы,  что счита-
лось предвестием войны). "Очарованный язык...  Же-
лай мне здравия,  калмык!" - слова, указывающие на обы-
чай вечеров в доме Всеволожского:  когда кто-нибудь  из
участников молодежной попойки произносил "неудобное для
печати слово",  слуга хозяина, мальчик-калмык, подносил
ему  бокал со словами:  "Здравия желаю!",  - имеют нес-
колько комический характер. 
                           
   ролем, по которому узнавали "своего". Наличие языко-
вого пароля, резко выраженного кружкового жаргона - ха-
рактерная черта и "Лампы", и "Арзамаса". Именно наличие
"своего"  языка выделил Пушкин,  мысленно переносясь из
изгнания в "Зеленую лампу" ("Вновь слышу... // Ваш оча-
рованный язык...").                                    
   Речевому поведению должно было соответствовать и бы-
товое,  основанное на том же смешении. Еще в 1817 году,
адресуясь  к Каверину (гусарская атмосфера подготовляла
атмосферу "Лампы"), Пушкин писал, что                  
   ...можно дружно жить                                
   С стихами, с картами, с Платоном и с бокалом,       
   Что резвых шалостей под легким покрывалом           
   И ум возвышенный и сердце можно скрыть.             
   (I, 238)                                            
   Напомним, что как раз против такого  смешения  резко
выступал моралист и проповедник Чацкий:                
   Когда в  делах  - я от веселий прячусь,
  Когда дурачиться - дурачусь, 
   А смешивать два эти ремесла
    Есть тьма охотников, я не из их числа.
   Фамильярность, возведенная в культ, приводила к сво-
еобразной ритуализации быта. Только это была ритуализа-
ция "наизнанку",  напоминавшая шутовские ритуалы карна-
вала.  Отсюда характерные кощунственные замены:  "девс-
твенница" Вольтера - "святая Библия Харит".  Свидание с
"Лаисой" может быть и названо прямо, с подчеркнутым иг-
норированием светских языковых приличий:               
   Когда ж вновь сядем вчетвером                       
    С б... вином и чубуками, -                         
   и переведено на язык кощунственного ритуала:        
   Проводит набожную ночь                              
   С младой монашенкой Цитеры.                         
   (Пушкин, II (1), 87)                                
   Это можно сопоставить с  карнавализацией  масонского
ритуала  в "Арзамасе".  Пародийная антиритуальность шу-
товского действия в обоих  случаях  очевидна.  Но  если
"либералист" веселился не так,  как Молча-лин, то досуг
русского "карбонария" не  походил  на  забавы  "либера-
листа".                                               
   Бытовое поведение  не  менее  резко,  чем формальное
вступление в тайное общество,  отгораживало дворянского
революционера не только от людей "века минувшего", но и
от широкого круга фрондеров, вольнодумцев и "либералис-
тов".  То,  что  такая подчеркнутость особого поведения
("Этих в вас особенностей бездна", - говорит Софья Чац-
кому)  по сути дела противоречила идее конспирации,  не
смущало молодых заговорщиков.  Показательно, что не де-
кабрист Н. Тургенев, а его осторожный старший брат дол-
жен был уговаривать бурно  тянущегося  к  декабристским
нормам и идеалам младшего из братьев, Сергея Ивановича,
не обнаруживать своих воззрений  в  каждодневном  быту.
Николай же Иванович учил брата противоположному: "Мы не
затем принимаем либеральные  правила,  чтобы  нравиться
хамам.  Они нас любить не могут. Мы же их всегда прези-
рать будем"142.                                        
   Связанные с этим "грозный взгляд и резкий тон",  от-
меченные Софьей в Чацком,  мало располагали к беззабот-
ной шутке,  не сбивающейся на обличительную сатиру. Де-
кабристы не были шутниками*.  Вступая в общества карна-
вализованного веселья молодых либералистов, они, стре-
мясь направить их по пути "высоких" и "серьезных" заня-
тий,  разрушали самую основу этих  организаций.  Трудно
представить  себе,  что  делал Ф.  Глинка на заседаниях
"Зеленой лампы" и уже тем более на ужинах  Всеволожско-
го. Однако мы прекрасно знаем, какой оборот приняли со-
бытия в "Арзамасе" с приходом в него декабристов.  Выс-
тупления Н.  Тургенева и тем более М. Орлова были "пла-
менными" и "дельными", но их трудно назвать исполненны-
ми беззаботного остроумия.  Орлов сам это прекрасно по-
нимал: "Рука, обыкшая носить тяжкий булатный меч брани,
возможет ли владеть легким оружием Аполлона, и прилично
ли гласу,  огрубелому от произношения громкой и протяж-
ной команды, говорить божественным языком вдохновеннос-
ти или тонким наречием насмешки?"143 Конечно,  слова М.
Орлова не следует понимать как прямую автохарактеристи-
ку. Орлов стилизовал себя как воина-рубаку, попавшего в
собрание поэтов, а более обобщенно - воссоздавал ситуа-
цию из позднейшего послания Пушкина: в "роскошные бани"
и  "мраморные  палаты" утонченных вельмож Древнего Рима
заходит "воин молодой",  чтобы "...роскошно  отдохнуть,
// Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь".  Та-
кая стилизация мало  соответствовала  реальному  облику
Орлова.  Действительно участвовавший в боевых действиях
генерал М. Орлов был, однако, не фронтовиком-рубакой, а
опытным  разведчиком и одновременно - прекрасным орато-
ром и умелым публицистом.  Пером он владел не хуже, чем
шпагой, и умел словом воодушевлять собеседников. По ти-
пу личности Орлов не  тот  грубоватый  воин,  каким  он
изобразил себя в арзамасской речи, а политик, не лишен-
ный хитрости. Образцом слияния обликов полководца и по-
литика,  оратора и публициста был Наполеон, и Орлов хо-
рошо усвоил этот опыт.  Однако, подобно своему образцу,
Наполеону, Орлов был лишен чувства юмора и в этом смыс-
ле действительно не походил на арзамасцев. 
            
   Тем более характерно сказанное старухой Хлестовой  о
Чацком  -  "шутник":  так прочитывалась гневная обличи-
тельность на языке московского общества.               
Выступления декабристов  в  "Обществе  громкого  смеха"
также были далеки от юмора.  Вот так рисуется  одно  из
них по мемуарам М.  А.  Дмитриева: "На второе заседание
Шаховской пригласил двух посетителей (не членов) - Фон-
визина и Муравьева  Гости во время заседания заку-
рили трубки, потом вышли в соседнюю комнату и почему-то
шептались,  а затем, возвратясь оттуда, стали говорить,
что труды такого рода слишком серьезны и прочее,  и на-
чали давать советы.  Шаховской покраснел,  члены обиде-
лись"144. "Громкого смеха" не получилось.              
   Отменяя господствующее в дворянском обществе деление
бытовой жизни на области службы и отдыха, "либералисты"
хотели бы превратить всю жизнь в праздник,  заговорщики
- в "служение".                                        
   Все виды светских развлечений:  танцы,  карты, воло-
китство -  встречают  со  стороны  декабристов  суровое
осуждение как знаки душевной пустоты.  Так,  М.  И. Му-
равьев-Апостол в письме к Якушкину недвусмысленно  свя-
зывал страсть к картам и общий упадок общественного ду-
ха в условиях реакции. "После войны 1814 года страсть к
игре, так мне казалось, исчезла среди молодежи. Чему же
приписать возвращение к столь презренному  занятию?"145
- спрашивал он, явно не допуская предложенного Пушкиным
симбиоза "карт" и "Платона".                           
   Как "пошлое" занятие, карты приравниваются танцам. С
вечеров,  на  которых  собирается "сок умной молодежи",
изгоняется и то и другое.  На вечерах у И.  П. Липранди
не было "карт и танцев"146.  Грибоедов,  желая подчерк-
нуть пропасть между Чацким и его  окружением,  завершил
монолог  героя  ремаркой:  "Оглядывается,  все в вальсе
кружатся с величайшим усердием.  Старики  разбрелись  к
карточным столам". Очень характерно письмо Николая Тур-
генева брату Сергею.  Н.  Тургенев удивляется тому, что
во  Франции,  стране,  живущей напряженной политической
жизнью,  можно тратить время на танцы:  "Ты,  я  слышу,
танцуешь. Графу Головину дочь его писала, что с тобою
танцевала.  И так я с некоторым удивлением  узнал,  что
теперь во Франции еще и танцуют!  Une ecossaise consti-
tutionnelle, independante, ou une contredanse monarchi-
que ou une danse contre-monarchique?"*                 
   О том, что речь идет не о простом отсутствии интере-
са к танцам,  а о выборе типа поведения,  для  которого
отказ  от танцев - лишь знак,  свидетельствует то,  что
"серьезные" молодые люди 1818-1819 годов (а под влияни-
ем  поведения  декабристов "серьезность" входит в моду,
захватывая более широкий  ареал,  чем  непосредственный
круг членов тайных обществ) ездят на балы, чтобы там не
танцевать. Хрестоматийно 
                              
   Экосез конституционный,  независимый,  или контрданс
монархический,  или танец контрмонархический?  (Франц.)
Крайне интересное свидетельство отрицательного  отноше-
ния к танцам,  как занятию,  несовместимому с "римскими
добродетелями",  с одной стороны, и одновременно веры в
то, что бытовое поведение должно строиться на основании
текстов,  описывающих "героическое" поведение, - с дру-
гой,  дают воспоминания В. Олениной, рисующие эпизод из
детства Никиты Муравьева (см. с. 63).                  
известны слова из пушкинского "Романа в письмах": "Твои
умозрительные и важные рассуждения принадлежат  к  1818
году. В то время строгость правил и политическая эконо-
мия были в моде.  Мы являлись на балы,  не снимая  шпаг
(офицер,  намеревающийся танцевать,  отстегивал шпагу и
отдавал ее швейцару еще до того,  как входил в  бальную
залу.  - Ю.  Л.), - нам было неприлично танцовать и не-
когда заниматься дамами" (VIII (1), 55). Сравним репли-
ку княгини-бабушки в "Горе от ума":  "Танцовщики ужасно
стали редки".                                          

К титульной странице
Вперед
Назад
Красивые римские шторы закажи со скидкой
Используются технологии uCoz