В. Б и б и х и н

В ПОИСКАХ СУТИ СЛОВА

Внутренняя форма у А. А. Потебни*

// Новое лит. обозрение. - М., 1995. - N 14. - С. 23-34.


"Внутренн форма слова есть отношение содержания мысли к сознанию; она показывает, как представляется человеку его собственная мысль"1.

Вот это важно. То, что закреплено как терм отношения "мысли к сознанию", только и будет внутренней формой? Да. Образно, содержательно  пожалуйста, внутренней формой может стать что угодно. Потому она и не содержание, что может быть какой угодно. Попробуйте про "субъективное", конкретное содержание сказать, что оно может быть каким угодно,  я произношу слова, содержание которых любое? Это скандал. Наоборот, внутренн форма содержательно может быть любой. У радуги внутренняя форма дуг, доить, поить, потому что радуга вбирает
* Из раздела о Потебне в семинаре "Внутренняя форма" (философский факультет МГУ, осенний семестр 1989), на котором разбиралась эта тема у Флоренского, Потебни, Гумбольд та, Г. Г. Шпета. Из последних выводов семинара: "Выявление внутренней формы происходило в чем  в слове?.. Дл Потебни слово показывало свою внутреннюю форму, как око в окне... Исследователь наивно шел за этой указкой и радовался: я увидел, я нашел. Но ведь он увидел потому что слово ему указало... И вся так называема научная лингвис тика бросается туда, куда указывает слово, изучая смыслы, денотаты, коннотации, и радуется, что так много может раскрыть в слове, "видеть" в нем... Научная наивность не задается вопросом, не водит ли ее слово за нос. Не скрывает ся ли существо слова как раз в этом указывании и не око зерно слова окно, а само указывание окна на око и есть существо слова... Слово служит дл отвода глаз от себя к вещам. Там, куда мы смотрим по указке слова, слова уже нет... Здесь обозначается другой, трудный подход к языку, не хоженый современной лингвистикой. На том пути мы должны будем сначала спросить, что такое с-казывание, указыва ние.Вкаком свете оно возможно, откуда происходит свет. Откуда берется то, что придает смысл указыванию, без чего указывание не имело бы смысла: выбор направления..."

1 Потебня А. А. Мысль и язык // Потебня А. А. Слово и миф. М.: Правда, 1989, с.98. Далее цитируются с. 98100, 123, 127, 30139, 143156.

в себя воду из криницы, но в украинском веселка внутренняя форма вас, светить. Можем сказать еще острее: то, что внутренняя форма имеет содержание, дл нее не существенно; содержание может меняться, внутренняя форма продолжает быть формой, или отношением .

Это определение, "внутренн форма слова есть отношение содержания мысли к сознанию; она показывает, как представляется человеку его собственная мысль", мне кажется совершенно удивительным. Его загадочность, однако, перекрывается другим странным утверждением Потебни, с тем определением связанным: внутренняя форма заключает в себе "только один признак ". На примере: "образ стола [имеется в виду конкретный вид стола в моем, вашем сознании, в городе, в деревне.  В. Б.] может иметь много признаков, но слово стол значит только (!) простланное... В слове есть, следовательно, два содержания: одно, которое мы выше называли объективным, а теперь можем назвать ближайшим этимологическим значением слова, всегда заключает в себе только один признак..." Как же так? Ведь тут же, меньше страницы отсюда, Потебня сказал, что "всякое предшествующее [слово] может быть названо внутреннею формою последующего", внутренняя форма есть форма, она отношение , содержание ее может варьироваться  и вдруг "только один признак ". Само стлание , внутренняя форма стола, ничуть не хуже чем стол может иметь много признаков.

И еще: как можно внутреннюю форму называть чем-то объективным . Ведь если она не присутствует в моем сознании, то и в моей речи просто не существует, а если присутствует  она уже не объективная и как субъективная опять конкретна, опять имеет много признаков.

Потебн чувствует, в какую воронку он попал. Он не уходит от трудности, вдумывается, и его построение  внутренняя форма как объективное содержание, как единственный признак  рассыпается почти без следа, на его месте смутно проступает совсем другое, туманное и манящее. Но Потебня говорит словно сомнамбула, словно под гипнозом, как прорицатель, и не пробует разгадать загадку, которую диктует,  онговорит как Гумбольдт, как поэт и гимнограф языка, нового божества. Это не анализ, а ода, поэтому даже противоречащие ее части не отменяют друг друга. Нам нужно было бы толковать Потебню как толкуют поэта.

"Слово язвить... значит... наносить раны, язвы... Допустим... корень... этих слов indh, жечь... есть древнейший, не предполагающий другого слова и прямо образованный из междометия: что будет внутреннею формою этого слова? ?азумеется, то, что связывает значение со звуком. Связующим звеном может здесь быть только чувство [в очень широком смысле опыта, восприятия, не обязательно чувственногоВ. Б.], сопровождающее восприятие огня и непосредственно (!) отраженное в звуке indh ... Так как чувство мыслимо только в отдельном лице и вполне субъективно, то мы принуждены и первое по времени собственное значение слова назвать субъективным, тогда как выше... внутреннюю форму мы считали объективною стороною слова".

Теперь внутренняя форма не только не содержание, но и не один признак и не что-то объективное. Мы ищем положительного определе ния. Потебня дает его в трех замечательных фразах. Вот первая:

"Понимание, упрощение мысли, переложение ее, если так можно выразиться, на другой язык, проявление ее вовне начинается, стало быть, с обозначения ее тем, что само невыразимо, хотя и ближе всего к человеку".

"Понимание, упрощение мысли" это ее вхождение в язык, превраще ние "психической данности" в слово, что Потебн называет еще "проявление ее вовне". Завораживает уверенность, с какой Потебня определяет знак через то же самое, через знак. Именно так, не больше и не меньше. Непосредственное, первое сырое чувство Потебн называет также мыслью, насколько первое чувство при переходе в слово перестает быть уже только чувством. Обусловление мысли, переход ее в знак совершается через "обозначение (курсив наш) ее тем, что само невыразимо, хотя и ближе всего к человеку". Превращение порыва в знак происходит путем обозначения его чем-то первичным, чему никакого выражения уже нет. Idem per idem в самом чистом и наивном проявлении. Знак есть то, что обозначено. Знак есть знак. Это не lapsus, не промах. Это уверенное, хотя может быть и не вполне осознанное знание: за знак не заглянешь, раньше знака ничего знать нельзя, знание начинается со знака, не знак со знания. Знак означен. Потебня не усложняет, не уклоняется, не отсрочивает решение. Он дает понять: знак есть просто то первое, глубже чего заглянуть в себя мы не можем.

Тогда при чем здесь внутренн форма? Она тоже расплавится в знак. Язык появляется там, где показываетс знак. Знак возникает там где он возникает. ?аньше знака ничего не появляется, ни содержания ни формы слова. Теперь мы можем догадываться, что говорила решительная фраза страницей выше: "внутренняя форма слова есть отношение содержания мысли к сознанию". Отношение , или ниже связь  другое имя знака, знак ведь и есть отношение, точнее еще отсылание, во всяком случае связывание. Внутренняя форма слова есть наверное знак. Слово тогда по своему существу двойное: раньше чем оно становится знаком  чего угодно,  оно в самом себе уже отношение, связь, знак, отсылание, стрелочка, которую потом уже, раз она есть под руками, можно повертывать в какую угодно сторону, обозначая ею вс? кроме разве ее самой. Древняя шумерская идеограмма имени  стрелка.

Теперь мы можем попытаться понять и вторую из трех ключевых фраз в самой середине главы VII "Мысли и языка": "?оль чувства не ограничиваетс передачею движения голосовым органам и созданием звука: без вторичного его участия не было бы возможно самое образование слова из созданного уже звука".

Начало и конец фразы ясны и к счастью не содержат никакого подвоха. Чувство переливается в звук, это так: человек, такое существо, кричит при рождении, потом начинается так называемое гуление, потом лепет; до всякого языка у человека и у птиц и у многих животных состояние, опыт сами собой спонтанно переливаются в звук. Это человека от животных не отличает, языка не создает. Конец фразы так же ясен: звука для языка мало, звук еще не слово, даже не простейшее звукоподража тельное слово. Кашель еще не слово, не знак. Кашель может стать знаком, словом, осторожным напоминанием о чьем-то присутствии.

Что делает кашель знаком? Звук остается тем же. Потебня говорит: "вторичное участие" (середина фразы) чувства делает звучание словом. Чувство, мы помним, понимается широко, как pаnos состояние, опыт. В языке то же чувство, но дважды. Чувство, вступившее в отношение к самому себе. Чувство, ставшее знаком самого себя. Потебня пытается здесь определить простейшее существо знака: знак  это два, пусть даже два одного и того же; минимальное отношение, будь то отношение чего-то к самому себе.

Как возможно такое удвоение в человеке, откуда оно, какой в нем смысл? Почему у животных чувство не удваивается, не становится парой, знаком самого себя? Почему именно удвоение? Ничего об этом Потебня уже не говорит. Мы должны быть и так ему благодарны. Он и без того сказал уже очень много, мы не можем даже сразу и охватить столько. В этой фразе в зародыше содержится уже Соссюр или по крайней мере "структурализм". Странным образом Потебня перекликаетс и с семиотикой Чарлза Перса. Внутренняя форма  это чистое отношение, не требующее для себя никакого объективного содержания, ни собственно даже содержания вообще, потому что и ничто (молчание) может отнестись к себе. Для чистого отношения достаточно чтобы содержание, чувство, опыт, настроение, восприятие, что угодно, отсутствие "вторично участвовало"  в чем? В самом себе. Чтобы вступило в "отношение" к себе. Язык, с ним мысль начинаются, когда есть одно-другое.

Мы все-таки спросим: а почему одно-другое? Почему "вторичное участие"? Откуда двоица, парная структура, обязательно ли такое пифагорей ство? Не достаточно ли в каком-то смысле одного? Достаточно. Потому что где есть одно, там само собой как-то есть и другое. Не надо "вторичного участия". Все предполагается "одним". Достаточно чтобы был не просто размытый опыт, текучее чувство, а одно, т.е. схваченное в единстве, целое, спасенное. Оно само собой не будет уже безотносительным.

Кто-то скажет, что так читать нельзя, не следует ли вместо примысли вания своего держатьс текста, ограничиться сказанным у Потебни. Нет, надо всегда продолжать мысль. Мы рискнули спросить о "вторичном участии", предположили, что вторичного не надо, достаточно одного, и в награду теперь можем понять тот необъясненный тезис, о котором только упомянули без комментария. Внутренн форма, говорил Потебня, "всегда заключает в себе только один признак", благодаря чему она способна означать массу конкретных вещей с массой признаков, как слово окно  любые большие и малые, круглые и прямоугольные окна с красивыми и некрасивыми рамами. Мы заметили, что Потебня идет против очевидности: какой "один" признак, когда в оке их сколько угодно. Теперь мы понимаем лучше; да и сам Потебн успел признать, что во внутренней форме все-таки "множество признаков" (ровно страницей ниже), но достаточно чтобы схватывалось единство чего бы то ни было. Не единство  свойство внутренней формы, а внутренн форма  одно из ответвлений единства. Ничего другого кроме как схватыва ни любого "содержания", опыта, чувств в единстве, единством и как единство, от внутренней формы по существу не требуется. Форма внутренней формы, если можно так сказать,  единство. Единством вообще охватываетс все. Вокруг нас мы полноты охвата не видим, всякое единство привязано к чему-то. Как такое оно встает в отношение к другому. Отношение к другому в чистом и минимальном виде есть знак. Существо знака  единство. Да, Потебня этого так ясно здесь не говорит. Но нам лучше сразу договорить за него. Может быть в другом месте и иначе он нас догонит или пойдет еще дальше.

Третья из центральных фраз VII главы вот какая: "Если покажется верным, что в некоторых случаях внутренняя форма ономато-поэтичес кого слова, есть чувство, то это самое нужно будет распространить и на все остальные" случаи. Но ясно, что всегда внутренняя форма ономато -поэтического слова,  т.е. слова, в котором содержание опыта излилось в звук, непосредственно,  это "чувство", а поскольку все исходные простейшие корни именно ономато-поэтические (больше им неоткуда было взяться, иначе как выразительными звуковыми жестами человек в начале формирования языка ничем не располагал, все остальное наслоилось), то всякая внутренняя форма в своем первом существе чувство, но такое, которое "вторично участвует" в самом себе, т.е. дает перекрыть себя отношению (к самому себе), т.е. в конечном счете единству.

Могут возразить, что мы подчеркиваем традиционную метафизичес кую тематику там, где Потебня хочет остаться художественным и поэтичным. Он никогда не спешит рационализировать чувство, редуцировать его к числу, всегда как поэт, мифолог и психолог держится жизни с ее богатством. Нужно чтобы аргументаци в пользу жизненности, богатст ва, поэтичности внутренней формы была как можно более убедительной, тогда поучительнее будет видеть, как все эти на вид пышные вещи вянут не то что под солнцем античного Единого, но даже в сравнении с чистой логической схемой. Пока нет поэтому надобности возражать, если кому-то кажется, что чувство, такое живое, такое конкретное как жжение , язвление да и любое яркое чувство страдания или радости содержательно, эмоционально, эстетично, а единство или чистое отношение бедно.

Потебне на первый взгляд тоже так кажется. Для него чувство, особенно поэтическое, вроде бы убедительнее, ценнее своей реальностью чем старая метафизика. Недаром после трех разобранных у нас фраз он переходит к эстетике, к наблюдениям о первобытных аффектах. Ему интересно, выражает ли звук а равномерное, тихое, ясное чувство, у  стремление субъекта удалить от себ предмет, чувство противодействия, страха и т.д. Не обязательно в этом подробно разбираться. Ясно, что всякий звук, всякий ритм, любой жест многократно значимы; и ясно, что значение тут может быть угадано почти только интуитивно. С таким же успехом можно обсуждать, почему такой краской такой мазок сделал художник к такой-то частичке своей картины. Мы не входим в эти детали. Какой надо, такой и сделал.

Пройдем мимо случайных и второстепенных употреблений термина "внутренняя форма" у Потебни, как внутренн форма в смысле общеязыкового значения слова. Если приступить к Потебне с требованием осмыслить и уточнить, как он это понимает, то он, разумеется, введет различение между внутренней формой и узусом  привычным применени ем слова. Когда в университете говорят окно, то люди догадываютс о свободной паре не потому, что приобщены к внутренней формеслова,  тогда бы они, возможно, перестали понимать его,  а потому что от многократного употребления привычное значение срослось с ситуацией.

Узнаем ли мы от Потебни о внутренней форме что-то существенно другое? "Внутренн форма есть... центр образа". Центр  то, вокругчего все; средоточие, к которому все стягивается, вокруг чего все собирается. Стало быть снова внутренняя форма просвечивает единством. "Признак, выраженный словом, легко упрочивает свое преобладание над всеми остальными, потому что воспроизводитс при всяком новом восприятии, даже не заключаясь в этом последнем". Парадоксальное добавление "...даже не заключаясь в этом последнем" относится к тому самому частному случаю, когда внутренняя форма (око) отсутствует при восприятии слова (окно). Функцию опорного значени в быстрой речи перенимает обычай, затверживаемый повторением. Внутренн форма, которая может преспокойно "не заключаться" в восприятии слова, на практике просто не нужна. Чтобы я понял, что после этой пары у меня будет окно, вовсе не требуется, чтобы я учитывал внутреннюю форму окна. Необходимо и достаточно, чтобы я знал узус слова. Наоборот, внутренняя форма как не необходима, так и не достаточна для понимания. Говоря "стяжка", я могу быть уверен, что внутренняя форма слова будет воспринята, но не жду, что все поймут, о какой части стропильной фермы идет речь. Для поощрения кооперативного и частного хозяйства в годы НЭПа устраивались сельскохозяйственные выставки. "Павильоны" на них мудро понимались крестьянами от "повелевать". Не "внутренняя форма" была причиной этого глубокого осмысления, а наоборот, ощущением реальной ситуации диктовался выбор внутренней формы.

После этого уместно спросить, о чем в феномене слова собственно идет речь, когда Потебня пишет: "Внутренняя форма кроме фактическо го единства образа дает еще знание этого единства; она есть не образ предмета, а образ образа, то есть представление". Представлением как "вторичным участием" чувство переводится в мысль, патогномический симптом в слово. Представить  как связать, построить отношение, обозначить, повторить. Это все термины, которыми Потебня именует "преимущество человека" над животными. Он еще называет то же самое апперцепцией и суждением . Апперцепция  "первый акт мышления"; соответственно суждение  "основная форма мысли". Другое именова ние того же "восхождени к мысли", "очеловечения" чувства-опыта: указание . Все сводится к "вторичному участию", к удвоению, которое возводит простую данность к человеческой мысли.

"Образ образа", конечно, тоже удвоение. Вместе с тем, сказав "образ образов", Потебня, хочет или не хочет, попадает в магнитное поле платоновско-аристотелевской мысли. Тем более что свое понимание образа образов он до ясности не доводит. Мы не можем не вспомнить об идее идей (идее блага) и эйдосе эйдосов. Снова кому-то античная привязка покажется неуместной, потому что сам Потебн не раз и решительно отмежевывается от всякой метафизики. Он нам воспрещает толковать его в ее свете. Он хочет остаться при психологии  в его широком понимании этого термина. Но как ни широко его понимать, для осмыслени языка, похоже, все равно не хватит. Ведь сам же Потебня договорился до того, что психофизиологическая данность превращается в слово через "обозначение ее тем, что само невыразимо, хотя и ближе всего к человеку". Тавтологическое укоренение слова в "обозначении", причем таким знаком, который невыразим и всего ближе касается человека,  это уже не психология, без онтологии здесь никак не обойтись.

Потебня напрасно надеется, что ему удастся не впасть в метафизику, если он будет цепко придерживатьс эмпирической конкретности слова. Что образ образа "старший" и под ним, от него образуется образ,  это звучит, конечно, как древн цитата. Потебня тут же конкретизирует и прикасается к почве языка, котора ему кажется спасительной. "Слово средство... сознания единства чувственного образа". Язык дает "предста вить" содержание, схватить его как целое.Представление возможно только в слове, а потому всякое слово независимо даже от своего сочетания с другими, взятое отдельно "в живой речи", есть уже суждение, "двучлен ная" величина, состоящая из образа и его удвоения в представлении. В восклицании "Ветер!" свернуто целое предложение: это (чувственное восприятие ветра) есть то (прежний чувственный образ), что мне представляется веющим (тот же прежний чувственный образ, но взятый вдвойне, обращенный на себя, обобщенный). Апперцепция в потебнианской психологии подверстывает всякое новое восприятие под категорию. Как фокус апперцепции "слово имеет ближайшее отношение к обобщению чувственных восприятий", оно есть "средство... сознани единства чувственного образа... средство сознания общности образа".

Ради простой трезвости мы обязаны возразить здесь Потебне. Если слово  средство схватить чувственный образ как общность цельность единство, то значит само слово уже схвачено как единство цельность общность. Мы спокойно имеем право сказать, вернее обязаны знать, что приписывание самому слову, как его понимает Потебня, всего трюка  просто ахинея. Слово нуждаетс в том, чтобы мы схватили его как единицу, не меньше чем что бы то ни было. ?езко возразив тут Потебне, мы ему поможем. Через несколько страниц он сам с нами согласится.

Что же это тогда за трактат о языке  больше похожий на роман о слове, где оно как главный герой постепенно показывает себя то с одной, то с другой стороны и в конце концов остаетс все же загадоч ным. Да, это олицетворение языка. Язык тут божество как другие божества в романтическом и позитивистском пантеоне, синкретической религии XIX века,  наука, человек, народ, поэзия, история. ?азумеется, в шатком и размытом очертании, в смешении с другими божествами, без четкой догматики, без последовательно проведенного культа, с примесью философии освободительницы, избавительницы от божков. Философию, правда, опять смутную, туманную, мы уже видели в мысли о парности, удвоении. Форма это есть то из раскавыченной нами цитаты о ветре тоже имеет древнее происхождение. Аристотелевское to ti hn einai, буквально "бытие тем что было" ("Метафизика" VII 3, 4; 6 и в других местах), предполагает вопрос: что у нас собственно значило быть вот этим? Применительно к человеку в аристотелевском примере это приглашение узнать себя в своем собственном существе.

Снова магнит классической мысли, в поле действия которого всегда заносит Потебню с его "психологией", готов перетянуть нас к себе. Слишком он сильный магнит, несравненно подробнее там проработаны все эти вещи, чем в "апперцепции", уже у Гербарта туманном понятии. Потебня говорит, что слово позволяет "апперципировать" вещь, прописать ее по месту жительства, отнести в "категорию". А слово, заметили мы, разве оно не нуждается в том же. Потебня этого не видит  пока. Но его интеллектуальный роман с языком еще не закончен.

Уже на следующей странице Потебня замечает еще не слона, но уже его край. Конечно же никакое не слово дает схватить данность в единстве. "Человек не изобрел бы движения (!), если б оно не было без его ведома дано ему природой (!)... слово не дало бы общности, если б ее не было до слова". Если сказал а, то скажи и б: и слову тоже ничто не дало бы "общности", если бы не было единицы до слова. Единица данности предшествует  так она и слову предшествует; слово слагается в слово оттого, что его опередило единство, которое как-то умеет быть раньше слова.  Но нет, сказать так значило бы посягнуть на суверенность сознания, в XIX в. это слишком смелый шаг. Что сознание обнаруживает единство, так сказать, на улице, это Потебня, пусть не сразу, признает, но что сознание само есть потому, что его успело опередить единство, что сознание спохватилось только когда оно уже готовым сложилось в свете единства как его отсвет,  для этого нужен шаг в пропасть, так кажется сознанию. Сознанию надо чтобы, уж ладно, пусть бытие будет и без него, смиримся, но чтобы найти бытие было все-таки делом созна ния. Словно без сознания бытие потерялось бы. Что, наоборот, бытие находит себе иногда сознание, настигает, опережает его, застигая озарением врасплох,  сказать нельзя; тогда пошатнется вся пирамида новоевропейского субъекта, ведь он стоит на изначальности сознания. Мы говорим: бытие первично, сознание вторично. Это на самом деле значит у нас: бытие материал, сознание в нем работает, открывает познает именует сознательно , а так бытие осталось бы несознательным. Озарение, в котором сознание только и начинает вообще что бы то ни было видеть, понимать,  это для сознания "мое", часть сознания. Вот видите ли, в интересной авантюре сознания есть и така замечательная вещь, озарение. Ах да, озарение не устроишь себе, оно приходит или нет... Ну ничего, значит оно  в подсознании , в чем-то таком, что даже еще и подчинено сознанию, в запасниках сознания. Бытие для сознания тоже неисчерпаемый запасник, в котором можно с интересом и, главное, пользой копаться, извлекая оттуда разные вещи.

"В слове как представлении единства и общности образа, как замене случайных и изменчивых сочетаний, составляющих образ, постоянным представлением... человек впервые приходит к сознанию бытия темного зерна предмета, к знанию действительного предмета". Потебня хочет укорениться вверху и внизу, в ранних истоках слова и в обыденности с убедительностью ее тысячекратных повторов и затверживанием "ассоци аций". Мы схватили его за рукав на том, что "внутренняя форма" содержит вовсе не "один и только один" признак и в ней нет никакой особой "объективности". В этимологическом образе око по крайней мере неменьше признаков, чем в окне; и поскольку око нами каждый раз конкретно осмысливается, оно тоже субъективно. Потебня через две страницыснами согласился: да, во внутренней форме признаков много и онисубъективные .

Мы уличили его и в другом. Ахинея, запутывающее плетение, сказали мы, изображать дело так, будто частям слитной текущей реальности слово придает единство и цельность; слово само нуждается в том чтобы на него откуда-нибудь спустили цельность и вырвали его как единицу из звукового потока. На "средство... сознания единства чувственного образа" слово не тянет. Мы оказали Потебне услугу, не согласившись с ним. Через полстраницы он сам начал видеть тут проблему. С того, что он и с ним мы ввязались в узел связей, которые не развяжешь, потому что мы как говорящие сами вязнем в них на каждом шагу,  с этого начинается настоящая охота за внутренней формой.

Наивную внутреннюю форму типа ока в окне и расстилания в столе Потебня без сожаления оставляет. Она оказывается необязательным промежуточным образованием, случайно оказавшимся на виду. В массе речи такая наивная внутренняя форма прячется, как в слове человек . Она только след других, более весомых и неустранимых полюсов языка. Внутренняя форма типа ока в окне только марионетка, фигурка, выставленная настоящими действующими силами, которые прячутся в темноте первого начала и в неприметности обыденного словоупотребления, когда слова бледнеют перед сутью дела, когда дело идет о деле, когда не до слов и во всяком случае не до их "внутренней формы".

Потебня идет вглубь. В слове не одна внутренняя форма, а целый коридор, ведь у ока тоже что-то есть внутри и так до первого звука. Интересная вещь, первый звук. Ведь должен же быть первый звук. Язык с чего-то должен был начинаться. Сейчас мы этого не видим, никто никогда не видел. Потебня реконструирует: язык начался с того, что жгучее (как язва) жизненное чувство непосредственно "передало движение голосовым органам", а потом еще вторично "приняло участие" в импульсе, т.е. отразилось само в себе, сложилось вдвое, отрефлексирова лось. Флексия  сложение вдвое. Осозналось, вступило в отношение к самому себе, само себе стало знаком. Тогда сильное чувство стало пригодно дл того чтобы быть знаком мысли, вообще чего угодно. В каком смысле чувство, ставшее знаком самого себя, "невыразимо, хотя и ближе всего к человеку"? Оно такое исходное "выражение", которое выражает собою вс?, а само невыразимо за отсутствием средств к тому; проще, изначальнее, ближе к человеку уже ничего нет, мы уже прикоснулись к "ядру" человека, который и есть вот это чувство, прямо переходящее в голос, как бы оргбн, урган природы. "Внутренняя форма ономато-поэти ческого слова есть чувство". Из излияния первого чувства в первом непроизвольном звуке на пороге между животным и сознанием, когда то же самое чувство-звук, оставшись тем же и повторившись в самом себе, разбудило человека, родилась мысль как чувство чувства. Это самый далекий доисторически-исторический горизонт языка, дальше которого некуда, там еще не человек.

Потебн идет от марионеточной внутренней формы и вблизь к самому задевающему нас повседневному применению слова. Он естественно замечает, что мы уже не слышим резания в волке и жужжания в пчеле при повседневном восприятии этих слов. Не беда: ближайшую актуальность слова как орудия представления или апперцепции Потебня тоже назовет "внутренней формой". Надо увидеть правду его нежелания расставаться с внутренней формой. Ведь человек по существу остался кем был. Не только когда-то в прошлом, а теперь тоже он живет невыразимо-бли жайшим, теснее чего к нему ничто не подступает; Потебня уже не скажет  первобытным чувством, но  поэзией. И теперь чувство, усложнившееся и сросшееся с мыслью, волнуется и хочет в слово. Конечно, слово уже будет не односложным междометием, но все равно по существу тем же, что то раннее междометие, выплескиванием порыва в речь. Давно уже не выкрик, не "отрывистое слово", оно остается средством "понимать себя", т.е. развитое слово  тоже повторение, вторичное участие всего безмерно усложнившегося духовного хозяйства в самом себе. Слово таким образом по-прежнему внутренняя форма, теперь уже всего того сложного человеческого состояния, которое через слово возвращается к себе. "Внутренняя деятельность, прокладыва себе путь через уста и возвращаясь в душу посредством слуха, получает действи тельную объективность, не лишаясь в то же время своей субъективности" (почти цитата из Гумбольдта). По-прежнему ближе слова человеку ничего нет, и как там, в исторической дали, чувство-крик узнало себя в чувстве-звуке и стало первым невыразимым выражением, так теперь "внутренняя деятельность" узнает себя в своей речи и вернее чем в своей речи сохранить сама себ не может.

?азветвленная речь теперешнего человека вся в целом для него по существу то же, что первый страстный выкрик. Сложнейший организм вырос из зародыша "первобытного" возгласа и существо сохранил то же. "Можем воспользоваться сравнением первобытного слова с зародышем". Организм не перестал быть таким же целым как зародыш, только уже не простым. Вот почему Потебня хочет видеть внутреннюю форму и там, где она "не воспринимается": не видна  а есть, видоизменилась  но сохранила свойство быть целым организмом, в котором целый же орга низм человека возвращается к самому себе.  Нам хотелось бы только чтобы Потебня это говорил прямее. Нам беспокойно, что он спотыкает ся о представление, апперцепцию, психологию. Мы надеемся, что он передумает и окажется снова с нами или впереди нас.

К тезису, в котором мы увидели обожествление слова ("в слове... человек впервые приходит к сознанию бытия... действительного предмета") Потебня тут же, даже не через одну или две страницы, делает две оговорки. Одна в следующем абзаце: "При этом следует помнить, что, конечно, такое знание не есть истина, но указывает на существование истины где-то вдали и что вообще человека характеризует не знание истины, а стремление, любовь к ней, убеждение в ее бытии". Оговорка по форме, отказ по сути. "Приходит" (к знанию действительного предмета) надо понимать в смысле: стремитс к зерну истины, любит его. "Бытие темного зерна предмета" в слове не открывается человеку, а скорее наоборот, впервые только и встает перед нами во весь рост как задача задач. Да ведь как иначе: уже и первобытный возглас был для самого человека "необъясним". Человек вовсе не начинал понимать, что этот возглас означает, а опознавал себя в нем как человека, получал возможность этим чувством-возгласом как бы самим же собой, человеком, своим исконным существом обозначать все в мире. То же самое в развитой словесности. Язык ставит человека перед самим собой, дает увидеть себя в своем существе  и в своей тайне, в своем "характере", в стремлении, любви, убеждении, искании истины.

Но что это за осенение языка, без которого и мысль не мысль? Потебня цитирует Гумбольдта: "Интеллектуальна деятельность, вполне духовная и внутренняя, проходящая некоторым образом бесследно, в звуке речи становится чем-то внешним и ощутимым для слуха... Без этого мысль не может достигнуть ясности". Если такое надо говорить, то значит допустимо думать и иначе. Объявив слово ключом к бытию, Потебня, мы помним, сделал оговорку. Не оглянется ли он и здесь. В самом деле, он словно задумавшись сначала повторяет Гумбольдта: "Шахматному игроку нужно видеть перед собою доску с расположенными на ней фигурами... так для мыслящего  мысль [уясняется]... по мере того как выступает ее пластическая сторона в слове". Но сразу затем: "Можно играть и не глядя на доску... Подобным образом можно думать без слов, ограничиваясь только более-менее явственными указаниями на них или же прямо на самое содержание мыслимого, и такое мышление встречает ся гораздо чаще (!) (например, в науках, отчасти заменяющих слова формулами) именно вследствие своей большой важности и связи со многими сторонами человеческой жизни".

Будет ли конец этим качелям?

Вот тезис, безапелляционно, уверенно, декларативно преподносимый: "Только понятие (а вместе с тем и слово как необходимое его условие) вносит идею законности, необходимости, порядка в тот мир, которым человек окружает себя и который ему суждено (!) принимать за действи тельный... Как в слове впервые человек сознает свою мысль, так в нем же прежде всего он видит ту законность, которую потом переносит на мир". Какой мир без порядка. Мир неким образом и есть порядок, законность. Выходит, только от языка, через язык, благодаря языку человек видит мир. Делается жутко  мы повисаем над пропастью,  если мы в пустоте, если весь тот мир, "которым человек окружает себя и который ему суждено принимать за действительный", спровоцирован на бесконечность языком. Так в платоновской пещере мир людей  это тени на экране, в который они вынуждены упираться взглядом, да и тени не вещей, а кукол. Темная бездна если и приоткрылась Потебне, то в следующей фразе он отшатыва ется от нее. "Мысль, вскормленная словом, начинает относиться непосредственно к самим понятиям, в них находит искомое знание, на слово же начинает смотреть как на посторонний и произвольный знак".

Если всерьез, стало быть, то слово, язык  обходный путь, чуть не помеха, и человек может мимо всякого языка непосредственно отнестись к истине вещей. Так нужен язык или не нужен для мысли в мире? Нужен  не нужен. В этих метаниях Потебни  его достоинство, принадлежность к тысячелетней традиции.

Диалог Платона "Кратил" состоит из двух частей, большей и меньшей. В первой Сократ спорит с Гермогеном, учеником Протагора, учащего, что человек мера вещей и язык соответственно скроен по условной человеческой мерке, потом доказывает противоположное. Во второй, меньшей части Сократ говорит с Кратилом, учеником Гераклита, поклонником мудрости языка, и доказывает условность последнего. В первой части слово "орган научения и распознания сущности", как ткацкий челнок  "диакритик" ткани (388 с). Во второй части диалога словно вырвавшись на свободу Сократ признается, что конечно же прекраснее, благороднее и надежнее заниматьс не гаданием о вещах по ихиконам  словам, а смотреть на саму истину, иконой которой возникло слово, и от истины учиться и ей самой и познанию ее изображения, языка (439 с).

У святого, у нас блаженного, Августина есть диалог о языке и слове "Об учителе" между ним и его сыном и учеником Адеодатом. Диалог состоит из двух одинаковых половин, в обеих один вопрос: считать ли "учителем", показывающим нам вещи, язык или что-то другое. В первой получается, что "мы не состоянии без знака дать понятие о предмете", язык служит и научению и припоминанию узнанного. Во второй половине проясняется, что перед лицом истины, которой посвящена наша жизнь, смешно думать, будто о ней что-то могут сказать наши поделки знаки; Августин раскаивается, что чуть было не придал им способность учить. На деле сам язык возможен только потому что душа обращена к вещам, о которых идет речь. Мы учимся не от звучащих слов, а от самих вещей. Только кажется, будто учат слова; учит сама истина. Люди неприметливы; из-за того что между моментом говорения и моментом познания промежуток обычно очень мал и внутреннее научение сутью дела является почти одновременно с напоминанием говорящего, кажется, будто учатся от слов того, кто напомнил.

Как круто переходит от слов к вещам Платон, как безжалостно отбрасывает знаки ради самой истины Августин, так Потебня, едва сказав было, что только понятие и слово вносят законность и порядок в мир, начинает смотреть на слово "как на посторонний и произвольный знак".

От далекой "первобытной" старины он возвращается к тому, как сейчас язык несет на себе человеческое общение. Слово развивается; образ, содержавшийс в нем, превращается в понятие; в понятиях, не в образах движется развита мысль. Вернее, развивающаяся мысль вбирает в себя понятия и образы, ее ускоряющийся порыв подстегивает и подкрепляет сам себя. Чистая мысль стремитс к свободе. "Вместе с образованием понятия теряется внутренняя форма, как в большой части наших слов, принимаемых за коренные... слово становитс чистым указанием на мысль, между его звуком и содержанием не остаетс для сознания гово рящего ничего среднего". Кажется, что исчезание внутренней формы, выход словесного звука напрямую к тому, о чем идет речь, должны печалить поэтичного Потебню; ничего подобного. Наоборот, способность выбросить из себя словно балласт всю гирлянду внутренних форм и других обертонов значения представляетс теперь Потебне достоинст вом языка. "Несправедливо было бы упрекать язык в том, что он замедляет течение нашей мысли". В стремительной мысли высшее достоинст во человека. В минуты ответственных решений чиста мысль как стрела нацелена на суть дела и всякая примесь привесков, плюмаж "внутренних форм" ее отяготит. Ничего этого не надо. "Нет сомнения, что те действия нашей мысли, которые в мгновение своего совершени не нуждают ся в непосредственном пособии языка, происходят очень быстро".

Заметим это: не нуждаются в пособии языка. Т.е. мысль обходится без языка вообще. Дальше: "В обстоятельствах, требующих немедленного соображения и действия, например при неожиданном вопросе, когда многое зависит от того, каков будет наш ответ, человек до ответа в одно почти неделимое мгновение может без слов передумать весьма многое". Заметим и это "без слов передумать", потому что следующая фраза вот какая: "Но язык не отнимает у человека этой способности, а напротив, если не дает, то по крайней мере усиливает ее".

Надо было бы назвать это блестящим абсурдом, если бы существовало такое выражение. Язык не отнимает у человека способность мыслить без языка, но усиливает ее, а то и вообще ее дарит. Нетрудно было бы понять это в том смысле, что язык тренирует мысль, исподволь научая ее обходиться без его опоры; слово, так сказать, постепенно доводит мысль до молниеносной бессловесной быстроты. Потебня говорит другое: "Слово, раздробляя одновременные акты души на последовательные ряды актов, в то же время (!) служит опорою врожденного человеку стремленияоб нять многое одним нераздельным порывом мысли". Т.е. слово имеетместо сразу и в медленном составлении мысли из образов и в стремительномпо лете, "нераздельном", т.е. не размеченном словообразами. Иначе говоря, слово есть и там где слова нет, а есть только единая целеустремленная мысль,имеющаяделопрямоссутьюдела.Словоумеет бытьтак,чтоегонет . Для порыва мысли оно не существует  и все равно служит такой мысли "опорою". Позвольте, но ведь "опорою" чистой мысли,котора "не нуждается в пособии языка", думает "без слов", у нас былаобнаженная суть дела  сами вещи. Откуда снова слово, когда его, сказано, уже нет?

К чему тут пробивается Потебня? К какой свободе от языка, даримой самим же языком? Мы в нетерпении, чуть ли не в раздражении. Мало было метаний от опоры на слово к опоре на вещи. Теперь нам вручили откровенное противоречие: слова нет в "порыве мысли"  и оно все равно есть, создает или усиливает этот порыв.

Мы не можем следовать за Потебней, если сами не думали о том же, если приоткрывающийс здесь пейзаж пусть отчасти не прояснился для нас по крайней мере в главных вопросах и загадках. Настойчивые попытки Потебни разобраться в клубке мысль-вещь-мир-слово-язык достойны того, чтобы упорство проявили и мы.

Пока до этого далеко. Пока гадание на слове остается главным занятием "постмодерна". Хайдеггер и Витгенштейн, через которых только и можно теперь читать Гумбольдта и Потебню, сами еще не прочитаны. Простая мысль, что язык не наше дело, еще редко у кого встречает спокойное согласие.

В библиографию по поэтике

Эксперт ра
Используются технологии uCoz