Б.М.Эйхенбаум

С. ЦВЕЙГ О ТОЛСТОМ

// Эйхенбаум Б.М. О прозе: Сб. статей. Л.: Худож.лит, 1969. С.446-449

Первая публикация — в книге Б. М. Эйхенбаума “Мой временник”, Изд-во писателей в Ленинграде, 1929, стр. 128—130. — Pед.

Poetica


 

Книга Стефана Цвейга о Толстом интересна нам прежде всего и больше всего, конечно, именно как книга — Стефана Цвейга. Нам интересно знать, что думает и как чувствует Толстого такой насквозь европейский человек, человек современной Европы, как Стефан Цвейг, — независимо даже от того, насколько правильны или объективны его суждения и оценки.

Книга эта, конечно, результат не столько изучении, сколько размышлений и вчувствований. Поэтому было бы совершенно неуместным вступать здесь с Цвейгом в полемику, противопоставлять его тезисам тезисы другие и т. д. Единственно, что можно и нужно сделать, — это дать общую характеристику и оценку его книги и тем самым помочь русскому читателю понять ее.

Она не то что трудна, но во многом чужда нам — и прежде всего своим стилем. Она написана витиевато, патетично, пышно, изысканно, а мы отвыкли от этого и даже не очень любим. Она написана не только в типично западной манере, но даже скорее во французской, чем в немецкой (это, вероятно, большая стилистическая заслуга Цвейга), — а мы сейчас более чём когда-нибудь стоим в стороне от подобных соблазнов и поползновений. Читая книгу Цвейга (и тем более — о Толстом), все время хочется перевести ее па русский язык — не в том смысле, в каком это сделано издательством “Время”1 , а в другом, несколько переносном; заменить это изысканное словесное кружево более простой и грубой тканью.

Но оставим в стороне вопросы стиля. Цвейг, в конце концов, имеет полное основание не считаться с нашими требованиями и вкусами или даже презирать их.

1 С. Цвейг, Певец своей жизни Лев Толстой. — Собр. соч., т. 6, изд-во “Время”, Л. 1928.

440

Я говорю в данном случае не как критик, а просто как русский читатель.

Как понимает и оценивает Толстого Стефан Цвейг? Книга его написана вне всякого исторического ракурса — не сделайте никаких попыток выяснить литературные традиции Толстого, сопоставить его с другими явлениями русской и иностранной литературы XIX века, включить его в эпоху. В этом смысле книга его — насквозь субъективная и импрессионистическая, соприкасающаяся с художественной манерой. Отчасти Цвейг даже мотивирует такого рода точку зрения, заявляя, что творения Толстого, подобные безначальной, беспредельной природе, “никогда не носят характерного отпечатка известной эпохи; если бы некоторые из его рассказов без имени их творца попали кому-нибудь впервые в руки, никто бы не осмелился сказать, в каком десятилетии, даже столетии они написаны, настолько это повествование стоит вне времени”. Итак, творения Толстого рассматриваются Цвейгом sub specie aeternitatis 1 .

Естественно, что при такой постановке вопроса наиболее удались Цвейгу те главы и места книги, где он говорит о явлениях, непосредственно с историей не связанных,—как, например, “Портрет”. Здесь, помимо всего, сказывается именно художественный дар Цвейга — естественное и привычное для него вчувствование в физический и психический облик своего “персонажа”. Именно физический портрет Толстого, собранный из мельчайших деталей и тщательно отделанный, наиболее удался Цвейгу. Эта глава кажется наиболее убедительной и проникнутой не только стилистическим, но и душевным пафосом.

Зато другие главы, требующие, по самому существу затронутых тем, другого рода обобщений и тезисов, менее убедительны и менее оригинальны. Глава о Толстом как художнике дает меньше, чем ожидаешь, уже по одному тому, что противоположение Толстого, как изобразителя плоти, Достоевскому, как ясновидцу духа, знакомо нам еще со времени книги Мережковского2. Я по хочу сказать, что тем самым это неверно, но мысль имеет разные оттенки, разные формулировки: формула-антитеза Мереж-

1 С точки зрения вечности (лат.).

2Имеется в виду книга “Толстой и Достоевский” (1901-1902)

447

невского была характерна и типична для своего времени — сейчас она просто не звучит или звучит как повторение. С другой стороны, такие утверждения Цвейга, как: “Толстой никогда не изучал повествовательного искусства и потому не мог его забыть, его природный гений не знает ни роста, ни увядания, ни прогресса, ни регресса”, — кажутся натяжкой. Величие Толстого нисколько не умаляется от того, что он, как мы знаем по дневникам и письмам, много думал над вопросами литературной техники, упражнялся и внимательно изучал образцы мировой литературы — и именно как изучает мастер-профессионал (ср. хотя бы его отзыв о романах А. Дюма, которыми он зачитывался в 60-х годах). Знаем мы и то, что у Толстого были неудачи, были моменты остановок и пр.

Но в том-то и дело, что все эти вопросы для Цвейга просто несущественны — он их или прямо обходит, или торопится пройти мимо них. Ему, как беллетристу, важно “сублимировать” Толстого, чтобы сделать его подходящим для своей новеллы героем. Его книга о Толстом, примыкает к циклу его новелл, названных “Роковые мгновения”. Центр ее—это то “роковое мгновение” в жизни Толстого, когда он, внезапно почувствовав присутствие и неизбежность смерти, потерял свое душевное спокойствие и заметался в поисках “смысла жизни”. Таков “сюжет” этой книги, трактованный как “типично русская” трагедия.

Но есть в книге Цвейга страницы, где он из беллетриста превращается в публициста. Моралистические учения Толстого возбуждают в нем негодование — он говорит о них даже с некоторой европейской брезгливостью и называет мышление Толстого “нечестным”. В этих страницах проглядывает даже что-то похожее на страх — страх культурного европейца перед явлением дикаря: “Мы не хотим упразднить ни одно из достижений духа и техники, ничего от нашего западного наследства, ничего: ни наших книг, ни наших картин, ни городов, ни науки, ни одного дюйма, ни одного золотника нашей чувственной, видимой действительности мы не отдадим из-за какого-нибудь философа, и меньше всего за регрессивное, угнетающее учение, которое толкает нас в степь и в духовную тупость”.

Конечно, если бы Цвейг сначала не так “сублимировал” своего героя и не вынул бы его из эпохи, то ему потом не пришлось бы так гневаться и пугаться. Поставить жизнь и учение Толстого вне истории, рассматривать его

448

эволюцию исключительно в психофизическом плане — значит неизбежно обеднить и унизить его образ, несмотря на всю “сублимацию”. И именно это резко сказывается в главе “День из жизни Толстою”, наименее удачной, несмотря на ее беллетристичность. Толстой здесь выглядит ворчливым немцем-педантом, который скачет на своей любимой кобыле в лес только потому, что так нужно для новеллы Стефана Цвейга. Здесь произошла какая-то ошибка в самой конструкции книги: после философских глав “День из жизни” производит впечатление не картины и даже не иллюстрации, а схемы, чертежа.

В заключение — о другого рода ошибке, фактической: “Семейное счастие” писалось Толстым в 1859 году, до женитьбы, а у Цвейга Толстой вспоминает, как Софья Андреевна переписывала ему эту вещь и благодарила его.

Используются технологии uCoz