ДУША МОСКВЫ
//// Москва — Петербург: Pro et contra — СПб.: РХГИ, 2000. — С. 365-372.
Впервые: Современное слово. Январь 1917 г. Переизд.: Душа Москвы / Публ. Эйхенбаум О.Б.; примеч. Крюкова А.С. // Филол. зап. — Воронеж, 1994. — Вып. 3. — С. 149-159.
Москва и Петроград — тема старая, но живая. В этих двух именах — столько исторического содержания, что без них нельзя помыслить Россию. Но тем сильнее разница между ними. Как ни несутся поезда по прямому и ровному стальному пути — каждый житель Петрограда, попав в Москву, поражен ее своеобразием, начиная с архаического пейзажа и кончая людьми. Вместо графической четкости линий — краски и цветовые пятна. Вместо единообразия и прямой перспективы — прихотливые сочетания стилей, тонов, широкие площади и узкие переулки. Церкви на каждом углу — они трогательно уживаются среди домов, нисколько не чуждаясь, тогда как в Петрограде церквей, собственно, нет, а есть только торжественно отдаленные от домов храмы. И чем настойчивее бродит петроградец по улицам Москвы, вчитываясь в их причудливые названия, тем сильнее он чувствует, что у Москвы есть какая-то своя душа — сложная, загадочная и непохожая на душу Петрограда. Да у Петрограда и нет души — она исторически не понадобилась ему. Петроград пленителен именно своим бездушием — город ума, умысла, так легко поэтому принимающий вид каменного призрака. Он всегда напряженно и рассудочно мыслит, его взоры направлены в одну точку, как у задумавшегося человека, и поэтому так идут к нему белые ночи, точно для него созданные. Москва не знает раздумья, не любит рассудка, живет полнотою и разнообразием чувств. Москва — живописна, тогда как Петроград — чертеж, контур, схема. В Москве можно видеть разные перспективы, Петроград знает одну, постепенно уводящую вдаль и продолжающуюся в тумане.
Разгадать Москву трудно, — так изменчив и многообразен ее лик. Но из нескольких впечатлений создается иной раз что-то цельное, что-то похожее на художественный образ. Пожить в тихом загородном монастыре, потом посидеть вечером в театральном подвале, потом посмотреть спектакль молодой студии,- и вот кажется, что Москва приоткрыла свою душу, сказала что-то такое, о чем хочется рассказать другим, потому что это относится ко всем, а особенно — к петроградцам, потому что без Москвы они — не русские. Пусть Петроград не в ладах с Москвой — «ум с сердцем не в ладу». Это трагедия России, которая становится особенно возвышенной в эпохи больших потрясений. Тогда Москва притягивает как надежда, и загадка ее души делается загадкой национальной.
В 25-и верстах от Москвы, в тишине, среди глубоких снегов и великих рощ стоит древний монастырь. Доска под воротами рассказывает неуклюжими виршами, что на этом месте Дмитрию Донскому явилась икона Николая Чудотворца, — она, как объясняют местные люди, «угрела» князя от его скорбей, почему и монастырь называется Николо-Угрешским. Настоящей древности почти не осталось — до нее, по крайней мере, не добраться. Монастырь много раз горел, так что и постройки его не древние, главный собор — довольно казенного типа и вырос совсем недавно. Зимой он закрыт, потому что отапливать его теперь невозможно. Монастырь обнесен высокой красной стеной, с башнями по углам. В зимнюю ночь, когда светло кругом не то от света, не то от закутанной тучами луны, пейзаж холмистой равнины с вознесенным над нею монастырем кажется волшебным. Точно попал в сказочную белую страну, где молится сама тишина, а монастырь только встает легким видением, как мечта о небесном граде. Его очерк воздушен и высок, а тишина, от него исходящая, сливает воедино белую равнину земли с белой равниной неба.
Но так — только ночью. Днем и вечером гудят колокола, снуют монахи, проезжают крестьяне, — и красная стена монастыря кажется суровой, тяжелой. В этом году жизнь монастыря наладилась несколько особенно — здесь поселился уехавший из Волыни известный епископ Гермоген 2, имя которого не так давно мелькало на газетных столбцах. Он живет в монастырской ограде, в небольшом голубом домике с белыми колоннами и звонницей, часто совершает сам службы и иногда обращается к монахам и крестьянами с проповедями. Рассказывают, что недавно он предавал анафеме Государственную думу, и бабы плакали от страха. Рассказывают еще, что по ночам к нему приезжают какие-то таинственные люди, которые на заре уезжают 3.
Я отстоял всенощное служение под Новый год. Когда я вошел в низенькую церковь, монахи в черных клобуках стояли посередине и неподвижно ждали епископа. В церкви — полумрак. Люстры, составленные из лампад, не горят — их зажигают редко, потому что лампады коптят. Свечей немного — трудно разглядеть иконы. Много крестьян. Впереди — какой-то высокий господин с худым, нервным лицом и молитвенно напряженными глазами. Слышен шепот: «Едет». Быстрой походкой хозяина входит епископ Гермоген, широким движением сбрасывает шубу, поправляет седые волосы и узкую бородку, осеняет себя большим крестным знамением и облекается в длинную, полосатую мантию. Благословив монахов и помолившись, он проходит в алтарь, — и служба начинается.
Я пристально смотрю на епископа, когда он, в белой митре и сверкающем облачении, стоит на возвышении посередине церкви, окруженный черными монахами и застывшими лицами. На клиросе поются длинные антифоны о «любомудрии и художестве». Высокий монах быстро переходит от одного клироса к другому и поет, — за ним повторяет хор. Гермоген покачивается на своем возвышении и, полузакрыв глаза, подпевает высоким голосом. Иногда глаза его открываются и сурово оглядывают монахов. Его, по-видимому, боятся, — диакон часто запинается, и во всей службе чувствуется какая-то напряженность. Звучным и сладким голосом читает епископ Евангелие от Иоанна о неверном Фоме. Золотую книгу держит жирный диакон с испитым лицом. Рядом с Гермогеном стоит игумен, отец Макарий — лицо его спокойно и даже не молитвенно. В тихом свете мерцающих свечей и иконных риз блестит высокая митра епископа среди черных клобуков — и народ умиленно крестится. Старенький монах со слезящимися красными глазами боязливо смотрит на сверкающего парчой и золотом епископа. А у подножия большой иконы Христа сидит маленькая девочка в капоте и сонно глядит в пространство...
Душа готова, как Мария,
К ногам Христа навек прильнуть 4.
На другой день я бродил по монастырской роще и, утопая в снегу, пробирался к небольшому кладбищу. Послышался скрип полозьев — мимо меня, в русских широких санях с высокой расписной спинкой, проехал, возвращаясь из церкви в свой голубой домик, епископ Гермоген. Против него на скамеечке сидел господин с кокардой. Привычной рукой Гермоген благословляет все по дороге — кажется, и меня. Выйдя из саней, он благословил и кучера и, поддерживаемый с двух сторон, вошел в дом. Воцарилась тишина, прерываемая только звоном монастырских часов.
Уезжал я из тихой обители рано утром, когда луна еще светила на медленно сереющем небе. Вез меня молодой парень. «Хорошие у вас тут монахи?» — спросил я его. «Всякие — есть хорошие, а есть и плохие. Да теперь все старики остались...» Я оглянулся — на востоке начинало светлеть, а вдалеке были еще видны главы собора. Было так тихо, что хотелось громко сказать какое-то слово.
Губы мои сами прошептали — «Русь».
Тверская ярко и нарядно освещена. Круглые белые фонари слепят и застилают от глаз ночное небо. Пространство сократилось, и кажется, что над Москвой опустился низкий потолок, под навесом которого спешит и гудит толпа. На углу — старая церковь, темная и тихая.
Близко от нее, в узеньком переулке — театр-cabare «Летучая мышь» 5.
Спускаюсь в подвальное помещение и выхожу в фойе. По сторонам — расписанные под лубок панно. Тут же — диван строгого стиля. В углу — золоченый бюст — карикатура хозяина подвала, Никиты Федоровича Балиева, которого знает вся веселящаяся Москва. Зал разгорожен длинными прямыми столами — выходите и занимайте любое место. Наверху в ложе — маленький оркестр с пианино, который перед началом спектакля исполняет марш.
Против меня села толстая, малоподвижная дама в мехах и бриллиантах, рядом со мной — ее супруг, с несколько восточным лицом. Они пьют чай, заказывают ужин и от скуки разглядывают друг друга. «Тебя слишком коротко остригли, — лучше, когда волосы пышнее, к тебе больше идет». Супруг смущенно поправляет прическу. Зал постепенно наполняется. Лица вялые, сырые, — преобладают, по-видимому, купцы и коммерсанты. Несколько студентов с проборами и молодых людей актерского типа.
В программе — «Пиковая дама» по Пушкину, «Письма с фронта в разные времена», «Что видно суфлеру из будки», «Экзамен на чин» А.П.Чехова, «Сказка о Кузьме Остолопе и его работнике Балде» по Пушкину.
К публике выходит сам Н.Ф.Балиев и заводит свои шутки. Тут намеки и на политическую современность, и на дороговизну и т. д. Круглое бритое лицо, легко принимающее форму любой гримасы, потом речь заходит о «Пиковой даме». Это — необычная по длине в репертуаре «Летучей мыши» вещь, и поэтому Балиев просит терпения. Из «уважения к автору» он просит не стучать ножами и вилками. Публика, по-видимому, готова на это самопожертвование. Все идет как будто серьезно, и кругом слышен шепот: «Как стильно, как выдержано!» Моя соседка не совсем точно помнит Пушкина и предсказывает вслух, что Германн три раза выиграет, а потом будет еще играть и проиграет все. Но актеры «Летучей мыши» играют точно по Пушкину, и в быстрой смене коротеньких явлений, напоминающих кинематограф, прибегают к остроумным выходкам. Бал у посланника поставлен так, что перед вами — большое венецианское окно с матовыми стеклами: вы точно стоите на улице и видите тени — графини, виды, Германна и танцующих пар. Публика довольна тяжелой драмой, но на аплодисменты ленива. Терпение истощено — начинают думать об осетрине, бифштексах и проч. Балиев объявляет антракт.
В антракте Балиев опять с публикой. Кто-то шумно играет на пианино, потом визгливая певица поет какие-то английские куплеты, а Балиев сзади строит рожи. Вам кажется, что вы не в театре, а в гостях у веселого хозяина, который изобретает все способы, чтобы развеселить посетивших его дом друзей. Если вы — петроградец, то вам становится неловко, потому что вы пришли за чем-то другим. Вы устраиваетесь в углу на диване и наблюдаете издали Москву в гостях у Балиева. Но это скучно — и вы начинаете зевать.
Опять зал со столами, уставленный тарелками, опять быстрая смена более или менее смешных сценок. Неутомимые артисты, шуточки, и Балиев, неотступно следящий за публикой, неутомим оркестр и неутомимы гости Балиева — в своих аппетитах. Инсценировка чеховской миниатюры внедрилась каким-то клином, — это, очевидно, для более серьезных гостей. И все время — шепот: «Как выдержано, сколько работы!» Москвичи, несомненно, любят этот подвал: приятно, на сытый желудок, жевать разные кушанья и смотреть, как работают актеры для пищеварения своих зрителей. Но петроградцу все это — не по душе. Культура подвалов в Петрограде иная. Напряженно-рассудочная жизнь столицы легче и интереснее приобретает формы гротеска. Здесь нет того ядовитого алкоголя, который знаком посетителю петроградских подвалов. Лубочные панно, лубочный юмор и стильные сценки и, наконец, сама фигура хозяина, хлопочущего о гостях, — это все такое московское, что петроградец зевает до конца и уходит разочарованный. Призраком встает в воображении вечерний Петроград, и в памяти возникают строки:
Все мы бражники, здесь, блудницы.
Как невесело вместе нам —
На стенах цветы и птицы
Разлетелись по облакам 6.
Москва кажется наивной, грубоватой. Церковь на углу Тверской и Страстной монастырь на площади как будто искривились. Ночной потолок еще ниже опустился над Москвой. Надо, очевидно, ложиться спать и пожелать спокойной ночи неутомимому и веселому Н.Ф.Балиеву.
Попасть на праздник в Студию — особое счастье. Маленький зал, больше похожий на аудиторию, всегда переполнен. В вестибюле взволнованно толпится молодежь, жаждущая попасть на спектакль. Фойе нет — есть нечто вроде столовой, где за большим столом, покрытым скатертью, пьют чай. Сразу получается впечатление простоты и интимности. Зал — белый, молочного цвета колпаки мягко освещают публику.
За порядком следит дежурный артист с молодым, чисто московским лицом. В программе — «Неизлечимый» Глеба Успенского 7 и маленькая пьеса Чехова.
Занавес раздвигается — подмостков нет, нет и суфлера. Пол зала непосредственно переходит в пол сцены. Так все просто, как будто театр не переживал никакой смуты, никакого «кризиса». А, между тем, с первого слова чувствуешь, что видишь что-то необыкновенное, что эта простота только кажется простой, хотя в основе лежит именно она — какая-то простая вера в актера, утерянная давно. В чем же дело? Декорации самые обыкновенные, их и не разглядываешь. Благо, есть все, чтобы запомнить игру. Но игра, несомненно, какая-то особенная. Сначала трудно определить эту особенность — хочется назвать игру прежде всего «искренней», но это кажется недостаточным, когда вспоминаешь всякие театральные теории.
А, пожалуй, все дело именно в искренности, поставленной как принцип. Действительно, малейшая фальшь интонации, которую в другом театре никто бы и не заметил, тут режет ухо. Тут нет и представления — каждая роль настолько глубоко соединена с личностью актера, с заложенными в ней особенностями, что нет отдельно ни того ни другого: ни изображаемого, ни изображающего. Поэтому, несмотря на самую «реальную» обстановку и самую «реалистическую» игру, не приходит в голову мысль о натурализме. Все как будто бытовое, а между тем нет того «быта», о котором с умилением вспоминают старики.
Идут сцены Успенского. Диакон, страдающий запоем, и земской врач. На сцене — письменный стол, шкаф с книгами, всякие предметы обихода. Доктор — самый обыкновенный, в пенсне, диакон — тоже обыкновенный, в рясе. Но почему же вы так напряженно ловите каждое слово, так неотступно следите за каждым выражением лица, движением руки? Все дело в том, что Студия объединена и вдохновлена глубокой и здоровой верой в актера и в его специальное призвание. Испытываешь художественную радость именно от того, что эта вера — органическая, здоровая. Понимаешь, что настоящий артист должен именно так верить. Современная личность, физическая и духовная, для актера — материал, с природой которого надо считаться. Вместе с тем, художник должен владеть материалом, чтобы преодолеть все чуждое, мешающее, косное. И вот, на этом принципе основана, по-видимому, художественная работа Студии. Натурализма нет, потому что актер не «изображает», существуя отдельно, а весь живет душой и телом другого человека, настолько им проникаясь, что этот другой становится вам близким. В «Предложении» Чехова помещик Чубуков прибавляет всякие словечки — «вот именно», и «прочее, тому подобное». Это всегда вызывает смех, но часто — смех механический, от повторения. Тут эти слова настолько сливаются со всей фигурой, движениями, мимикой и голосом, что перед вами — цельный образ. А это возможно только в том случае, если актер почувствует не «тип» как натуралистическую абстракцию частных явлений, но конкретную личность.
Работа Студии направлена к возрождению актера. Художественный материал — не пьеса сама по себе как зрелище, не зрительный эффект, а реальная личность самого актера. Это кажется очень простым, но на самом деле в понимании и осуществлении этого принципа — все дело театра. Поэтому таким здоровьем, нравственным и художественным, — веет от этой скромной сцены. Изумленный петроградец вспоминает весь насыщенный умственностью и безверием туман петроградской театральной жизни и должен признаться, что вывести театр на свежую дорогу суждено, вероятно, именно Москве. Как ни просто все это на первый взгляд, но Петрограду до этого не дойти. Нужна какая-то полнота художественной веры, которая может возрасти только на богатой физическими соками почве. Нужна совершенно русская, обильная запасом национального опыта, органическая душа. Только так может развиваться театр и культура.
Опять — Тверская, опять — белые фонари. Москва смотрит на меня блестящими глазами и спрашивает — понял ли я ее, доволен ли я ею? Верю ли я в нее?
Да, Россия без Москвы немыслима. Да, в Москву, как в Россию, не только можно, но и нужно верить. И Москве нужно только одно — чтобы ее любили. Петроград — стройный, строгий. Он нужен России, он — деловой. Москва — наша роскошь, Где душа богата непосредственным размахом национальных сил. И потому в эпохи смуты и борьбы Петроград становится темным и хмурым, подозрительным, молчаливым. Москва шумит, молится, развлекается, смеется и подымается до высокого художества. На Тверской площади задумчиво стоит Пушкин. Он любит «Петра творенье», но строки его о Москве полны особенной, взволнованной нежности:
Как часто в городской разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!
И когда поезд мчится сквозь морозную ночь к северу, — кажется, что расстался с какой-то близкой и в самой своей наивности мудрой душой.
1917
Печатается по первопубликации: Современное слово. 1917. 24 января. № 3242. С. 2. Подпись: Б. Эйхенбаум.
Эйхенбаум Борис Михайлович (1886—1959) — филолог, историк и теоретик литературы и культуры. Пытался получить образование в Военно-медицинской академии (1907), потом — на биологическом отделении школы П.Ф. Лесгафта, в музыкальной школе Е.П. Рапгоф, но остановил свой выбор на историко-филологическом факультете Петербургского университета, с которым оказался связанным до конца жизни. Печатался с 1907 г. Вел в «Русской молве» обозрение иностранной литературы (1913—1914). В 1918—1919 гг. — проф. Петербургского университета. С 1918 г. входил в круг формальной школы в литературоведении, выпускает «Мелодику русского стиха»; классическим памятником школы стала его статья «Как сделана „Шинель” Гоголя» (1919). Б.Эйхенбаум — один из крупнейших текстологов и комментаторов мировой классики.
Соч.: Сквозь литературу. Л., 1924; Мой временник. Л., 1929; Маршрут в бессмертие. Жизнь и подвиги чухломского дворянина и международного лексикографа Николая Петровича Макарова. М., 1933; Л.Толстой. Кн. 1—3. М., 1928—1960; Статьи о Лермонтове. М.; Л., 1966; О поэзии. Л., 1969; О прозе. Л., 1969; О литературе. Работы разных лет. М., 1987.
[1] Цитата из «Русской географии» Ф.Тютчева (1848—1849): «Москва и град Петров, и Константинов град — / Вот Царства Русского заветные столицы...»
[2] Гермоген (Георгий Ефремович Долганев; 1858—1918). В 1911 г. — епископ Саратовский и Царицынский, в 1917 г. — епископ Тобольский. Обличитель Синода и Распутина. Расстрелян ВЧК за попытку организации побега Романовых за границу. См.: Кузнецов Н.Д. Забытая сторона дела еп. Гермогена. СПб., 1912; Польских Михаил. Новые мученики Российские. Джорданвилл, 1949.
[3] Читатели «Известий» могли прочитать 8 августа 1918 г. о том, что летом в Николо-Угрешском (Люберецкий уезд Московской губернии) монастыре, где жил упомянутый Эйхенбаумом митрополит Макарий, втайне состоялось создание Всероссийского Совета приходских общин. См.: Шишкин А.А. Сущность и критическая оценка «обновленческого» раскола Русской православной церкви. Казань, 1970. С. 36, сн. 63.
[4] «Душа готова...» — цитата из стихотворения Ф.Тютчева «О вещая душа моя!» (1855).
[5] О театре-кабаре «Летучая мышь», основанном в 1908 г. Н.Ф. Балиевым, эстрадным актером, см.: Эфрос Н.Е. Театр «Летучая мышь». М.; Пг., 1918.
[6] «Все мы бражники здесь...» — неточная цитата первой строфы стихотворения А.Ахматовой «Все мы бражники здесь, блудницы...» (1 января 1913) из сборника «Четки». Четвертая строка в последних изданиях читается: « ...томятся по облакам».
[7] Успенский Глеб Иванович (1843—1902) — русский писатель народнического толка, публицист, мемуарист. Соч.: Полн. собр. соч.: В 14 т. М., 1940—1954; Собр. соч.: В 9 т. М., 1955—1957.