Таков, Фелица, я развратен! Но на меня весь свет похож.
Г.Р.Державин
От автора
Осенью 1966 г. ко мне обратился корреспондент журнала «Soviet Life» и
предложил написать для заграничного читателя статью на тему: «Почему секс не
стал магистральной темой русской литературы?» — так рекламно-зазывательно ее
обозначив. Ну что ж? Этой ли темой не увлечься? Да еще в тот бурно-кипящий,
страстный период моей жизни, когда я отдирался от первой жены и семьи и
прилеплялся уже намертво к жене-любови новой... Тут и, чтоб разобраться в
космической силе, что тебя и хлещет и мытарит — и возносит и вдохновляет, — за
соломинку Слова ухватиться жизненно потребовалось, при этом и себя сею волшебною
палочкой завораживая, утихомиривая... Так и пошла и вся жизнь и писание того
года под эгидой этой проблемы, и образовалась в итоге странная рукопись «Русский
Эрос», где рассуждение о русской литературе переходит в исследование русской
природы и истории; затем вторгается дневник личной жизни, и житейские ситуации
трактуются как диалоги и сшибки сверхидей бытия и культуры.
Я колебался: пришло ли время обнародовать эти записки плюсквамперфектного в
отношении меня уж человека: меня давно прошедшего, как бы уж отмершего и другого
персонажа в драме жизни?.. Но вот нынешняя грозная демографическая ситуация в
России, когда катастрофически падает рождаемость, распадаются семьи, умножаются
разводы... — ставит во всей остроте вопрос о непродуманности проблем Эроса в
нашей культуре. И повинно в этом, в частности, ханжески-чистоплюйское отношение
к культуре Эроса в нашей мысли и в литературе последних десятилетий. Между тем
тут именно культура должна выработаться, а не слепота и закрывание глаз
страусиное: отметится убегание, как платимся мы ныне отставанием в компьютерах
за своевременные гонения на кибернетику. Между тем словом «Эрос» — как и «Логос»
(Слово — Ум — Разум), и «Космос» (строй, порядок, красота) — обозначена еще с
древности одна из великих энергий и сущностей бытия. Любовь и Вражда правят
миром: образованием, соединением и распадом всех вещей и существ — в концепции
античного материалиста и диалектика Эмпедокла. Между тем силу Вражды мы
приветили (в концепции борьбы за существование), а вот Любовь — не любим... В
итоге большой перекос образовался — не только в понятиях, но и в стиле быта и
жизни. По нам и в диалектике — лишь борьба противоположностей суверенно, а их
мир — миг. Между тем в ситуации нынешней планеты, когда мы за мир и
сосуществование, — надо поднять в том числе и философскую значимость понятия
Любви (или Эроса) как силы единения.
И в нашей трудной трудовой жизни, когда так замотаны люди и души неурядицами
хозяйственными и семейными, психологическими, что затмевает праздничную
вообще-то сущность Жизни, так важно повысить тонус в наших умах и душах. Это
повысит и творческую, и плодородящую потенцию.
16.1.86.
В последнее время в советской литературе все чаще появляются «феминистские» и
«антифеминистские» повести и даже романы. Много горечи и обид, большие взаимные
счеты есть у русского мужика к бабе и у русской женщины к мужчине. Надо тут
спокойно разбираться, вдумываясь и в склад русской природы, в традицию жизни,
быта и литературы.
31.Х.86.
Часть первая
Часть первая
ЭРОС И ПСИХЕЯ РУССКОЙ ЖЕНЩИНЫ
«Почему секс не стал магистральной темой русской литературы?»
Произведем сначала анализ предложенного редакцией «Soviet Life» вопроса:
нельзя ли уже из самой постановки кое-что извлечь? Что есть «секс»? Для ответа
не будем копаться в энциклопедиях и словарях, где нам предложат научное
определение и понятие предмета; нас как раз интересует, что связывается с этим
словом именно в обыденном сознании русского человека. В русском восприятии это
слово — заимствованное и к тому же, в отличие от иных заимствованных слов,
которых в языке немало, очень недавнее, ибо в словаре Даля, охватившем русский
язык середины XIX в., этого слова нет. Очевидно, лишь в XX веке слово «секс»
вошло в обиход — и то лишь в среде интеллектуальной элиты. Это объясняет, почему
слово «секс» имеет под собой в русском обиходе суженный круг представлений,
значений, в отличие от языков романских, где это слово домашнее, и даже
германских, где оно вошло в обиход раньше и где объем связанных с ним идей
расширен благодаря учению Зигмунда Фрейда, которое быстро обрело широчайшую
популярность и вошло в быт и лексикон самых низовых слоев западного общества.
Распространенное сейчас в мире представление о сексе (как оно мне, на русский
взгляд, представляется) связывает с ним чувственное наслаждение в акте телесного
общения полов и круг тех наших чувств, стремлений и идей, что вращаются около
соития как цели. В этом смысле, конечно, и до появления слова «секс» в русском
обиходе это явление, поскольку оно обозначает узловой миг в сфере продолжения
рода (центральной для каждого народа), — русский язык обозначал через слова:
«пол», «чувственная страсть», отчасти: «любовь», а также через целую сферу
подцензурного языка (так называемый «мат»). И раз в народном обиходе и разговоре
на эту тему толкуют постоянно, не есть ли это лицемерие литературы, как слова
официального, наземного, так сказать, «за семью печатями», если она мало пишет
об этом?
Но если на то пошло, где, в какой стране, в какое время литература много
пишет об этом? Где секс является «магистральной линией» литературы? Конечно,
большую откровенность и заинтересованность письменного слова этой темой можно
встретить, например, во французской литературе (сравнительно с русской и
германскими, что связано с природой национального духа), в литературе всех стран
Запада в XX веке, а еще раньше — в поздней античности (Апулей, Петроний), что
вызвано особым состоянием человечества, с историческим моментом в жизни
общества. В XX веке в связи с ростом городов, цивилизации, машин, мыслей и слов,
— над телом человеческим наросли гигантские скорлупы, влечение людей друг к
другу наталкивается на многослойное отчуждение — и вот человек наедине с собой
ощущает, как его распирает живородящая сила влечения — к природе, к людям, к
истине; но эта беспокойная сила с трудом и очень сложными путями пробивает себе
выход...
Однако в общем эта сфера остается почти неприкасаемой для письменного слова,
как бы сохраняясь для слова устного, а еще пуще — для тайны, для невыразимого,
для того, что есть, должно быть, но не быть предметом слова, и оскорблением чего
является его упоминать — как называть имя Бога в ветхозаветной и иных религиях,
как изображать лик бога в исламе (где нет иконописи). Словно извечно существует
договор между Эросом и Логосом, между дионисийским и аполлоновским (по
терминологии Ницше) началами о разделении сфер влияния в бытии. Потому брак —
это таинство, соитие — мистерия, любовь — стыдлива, и слово истинной страсти —
целомудренно. И там, где Логос становится слишком настырным, где ум и дух
человеческий, забывая свое дело чистой мысли и умозрения, залезает в дело чужое
и начинает путаться у Эроса под ногами (а точнее: между ног), где слово нарушает
табу и начинает слишком много разглагольствовать о сексе, а искусство начинает
откровенно его представлять, — как это в XX веке, где тайну Эроса пытаются
заменить дешевым стриптизом, а его сокровищницу пустить по рукам разменной
монетой, — там Эрос мстит обществу ослаблением эротической силы в людях,
распространением импотенции и свистопляской половых извращений. Происходит
девальвация секса (это mot, остроумное словцо, принадлежащее искусствоведу
Караганову).
— Но что это за запреты! — возмущается непросвещенный рассудок. — Как можно
устанавливать пределы нашему пытливому исследованию ума и слову? — Верно,
пределов им иных нет как в том, что они «разум» и «слово». Вы же не станете
кормить голодного человека словами о еде — нужен кусок хлеба в своей,
вещественной форме, и он не подменим понятием, а Дух подменял Эрос лишь когда
надо было разверзнуть ложе сна девы и непорочно зачать богочеловека. Это в
Евангелии от Иоанна сказано: «В начале было слово, и Слово было у Бога, и Слово
было Бог» (Иоан. 1, 1). И это здесь платоновская идея. Но Платон видел шире, и
не кто иной как Сократ в диалоге «Пир» объявил Эроса величайшим богом (ибо
Любовь связует и соединяет все части, вещи мира в единое бытие и жизнь, которые
бы иначе распались) — и подчинил ему даже Логос: истинно философская беседа, то
есть умное слово, а также проникновенное познание одушевляются эротическим
влечением к возлюбленному существу, к истине (= естине1, сущности
бытия) — и эта идея, спустившись в быт и обиход, знакома нам как «платоническая
любовь». Итак, начав с анализа понятия «секс», мы дошли до идеи Эроса. Путь
совершенно естественный и логический, ибо секс — частная разновидность, вариант
Эроса, Любви, что связует мир воедино и вечную жизнь питает непрерывным
рождением и творчеством (труд — тоже форма Эроса). Недаром по «Теогонии» Гесиода
в последовательности возникающих мировых начал Эрос появляется вторым: сразу
вслед за Хаосом. Эрос, значит, первичнее Космоса (т.е. уже упорядоченного строя
мира) и тем более Логоса. И заслуга Зигмунда Фрейда в том, что он в Новое время,
когда столь запутанной стала жизнь и мысль, когда человечество закрылось от
природы асфальтом, стенами, политикой, отвлеченнейшими духовными проблемами, —
обнаружил, как под всеми усложнениями и напластованиями цивилизации — «под ними
хаос шевелится» (по словам проникнувшего еще раньше в эту тайну русского поэта
XIX века Федора Тютчева). Однако Эрос был в его учении о libido обужен до секса,
и с этой точки зрения все общественные и духовные проявления человеческой жизни
и творчества стали просвечивать как сублимированные, превращенные формы
сексуального влечения. Здесь-то и завязывается спор народов, идеологий, точек
зрения: одни считают это низведением, оскорблением человеческого духа, другие —
напротив, его оживлением соками и кровью в материально-телесном, низовом
источнике жизни. Кто прав? Чтобы рассудить спор, придется прибегнуть к
третейскому судье, стороне незаинтересованной и для всех достаточно
авторитетной. В качестве таковой вряд ли кто будет возражать, если призовем
опять классическую эллинскую мысль. По Аристотелю, в человеке три седалища души:
ниже диафрагмы (в животе и поле), в сердце и в голове. Значит, секс и ощущения
имеют свою столицу в поле (а сексуальное наслаждение связано прежде всего с
первичными телесными ощущениями: осязание, вкус, запах); любовь и чувства — в
сердце; а ум, познание — в голове. Я недаром включаю в этот круг и познание. Во
многих языках о соединении полов говорится: «они познали друг друга», «он познал
женщину»; а слово «пон-ятие» — того же корня, что и «по-ятие» (от
старославянского ЯТИ, которое сохранилось в брани). И секс, и любовь, и познание
— все это влечение разного к соединению. И наиболее общим для всех понятием
будет Эрос — та космическая сила, что соединяет, по эллинам, и луч солнца с
землей, и мысль с предметом, и мужчину с женщиной. Эрос, проходя через разные
этажи души человека, создает разные человеческие деятельности и искусства.
Низовая душа, ум тела лучше всего выявляется в физическом труде (в умении), в
спортивных играх, танце, отчасти театре, в пластическом искусстве скульптуры,
отчасти в архитектуре и живописи. Ум сердца, сфера чувств, чистая любовь
выявляются лучше всего в музыке и поэзии, недаром их основной орган — слух и
звук. А эрос духа, ума выявляется в умозрении, познании и мысли — в науке и
литературе (отчасти живописи, архитектуре — недаром глаз в голове, а ум = свет).
1 Блестящий анализ национальных образов истины: в частности,
латинского veritas — от идеи «веры», а русского «истина» — как «естины» — от
идеи бытия — см. у русского мыслителя XX века П. Флоренского в начале его
сочинения «Столп и утверждение истины».
Среди всех этих частей души и человеческих деятельностей ни одна не важнее
другой, и если голова выше, то пол основательнее: глубина и высота в нашем
сознании равно похвальные понятия, и глубина мысли не «ниже» мысли высокой.
Просто у разных народов и в разные исторические полосы образуются как бы
различные комбинации из этажей Эроса — и потому мы можем сказать, что секс
занимает большее место во французской литературе1, чем в русской, и в
двадцатом веке эта тема значительнее, чем в девятнадцатом.
1 Хотя вообще секс более специфичен для искусства тела — танца,
чем для искусства слова.
Вот теперь-то мы можем уже задать и вопрос: «Почему?» Но сначала — «Как?».
«Попугай!», Черномор и сон Татьяны
Это лето (1966) я проводил в деревне на Смоленщине1, и там мне
внезапно открылась тайна русского секса. И вот каким образом. В избе, где я
кормился, к хозяйской девочке Наташе, лет 11, во время моих приходов, слетались
ее подружки и щебетали на диване, наблюдая за мной. И как-то раз я поднялся,
сделал странную гримасу, выпучил глаза, растопырил руки, скрючил пальцы и
кошачьей мягкой походкой направился к дивану, и сделал рывок, будто бросаюсь, и
издал звериный рык. Эффект был потрясающий. Когда я только встал из-за стола —
они замерли, когда направился — как завороженные, смотрели, когда стал подходить
— стали съеживаться, когда же издал рык, — они затрепетали, и из них вырвался
писк, визг — всеобщий ликующий клекот! С тех пор мне не было проходу: как только
я подходил к избе, слеталась стайка беленьких девочек и умоляла меня:
«Дядька Гошка, попугайте нас!». «Попугай меня!» — где же это я слышал еще? Ах
да! Ведь это однажды из женщины в страстную минуту вырвалась мольба клекотом
прямого слова: «По...ай меня!» Испуг в детях — эротическое чувство. И для
беленьких русских девочек я, черный, смуглый, средиземноморский этнический тип,
жидо-болгарин, да еще тогда не брившийся и зараставший бородой, — выглядел
этаким Бармалеем, Приапом.
1 Милая деревенька Верховая Рославльского уезда (района), родина
тестя моего, Григория Алексеевича Семенова, подполковника, военкома, ныне уже
покойного... Основная еда там — картошка, в разных видах-блюдах: «жидики»,
«густики», «целки». — 29.VI.85.
И вдруг я понял «Руслана и Людмилу» Пушкина. Это же сон о
смертельно-страстном соитии. С брачной постели похищают Людмилу. Но именно этого
ждет дева от «тайны брачныя постели»: что похитят ее как деву, сорвут покров ее
девственности. Само похищение представляется как явление колдуна — карлы
бородатого. Черномор — это фаллос собственной персоной1, обросший
волосами, — Приап в сознаньи русских дев. Черномор уносит с собой Людмилу
(Людмила — чисто женское начало — ему отдается). В ходе акта, который есть
сногсшибательное головокружение и ощущается как полет, скачка и транс, —
проносятся видения: ей чудится, как она бродит по райским садам, по замку — в то
время как над ней работают, за нее борются, толкая друг друга, четыре здоровых
мужика-фалла = богатыри Руслан, Рогдай, Фарлаф, Ратмир. Они все разные — и все в
ней толкутся: удары поединков — это толчки о ее лоно.
Наконец наступает высший момент: полет Руслана в небо на бороде Черномора —
восхищение, упоение битвы — и вот удар, срезана борода — и сила истекает,
наступает сладкая истома, тишина, утро и пробуждение2. A propos —
усекновение Русланом бороды Черномора — это русский вариант всемирного
космического мифа, который у Гесиода в «Теогонии» выступает в рассказе об
оскоплении Кроносом отца своего Урана (древнейшее проявление Эдипова комплекса).
Суть этого мифа — отнятие эротической силы у прежнего поколения титанов,
преисподних духов, гномов, укрощение стихий хаоса, поворот круга времени
(Хронос) и начало Космоса, установление в мире нового строя: власть новых богов
— олимпийцев наступит.
1 Так что «Нос» Гоголя имеет предтечу в Черноморе Пушкина — и вот
еще элемент их глубинного художнического сродства. — 15.1.86.
2 Надо сказать, что впившись в эту тогда проблему, ум во всем стал
маниакально прозревать явления Эроса, и тут его весьма занесло... И все же свой
частичный смысл эти догадки и гипотезы имеют. — 15.1.86.
Вообще Пушкин — один из наиболее одаренных пониманием Эроса русских поэтов,
и, как про Гомера и Гесиода говорили, что они дали эллинам их богов, так и
Пушкин — русский мифотворец: он открыл русские варианты космических событий.
Так, его поэма «Медный всадник» о том, как река = космическая женская влага —
отомстила городу, Петру (petra — камень по-гречески) за насилие над собой, —
есть русский вариант мифа о потопе, известного по Библии, по греческому преданию
о Девкалионе и Пирре и др. <...>
Один, два, три! — как это им не лень? Могу сказать, перенесла
тревогу: Досталась я в один и тот же день Лукавому, архангелу и богу.
Но именно об этом мечтает русская женщина в любви: чтобы она одновременно
была и ангельски-светлой, духовной, божественной; и огненно-страстной,
дьявольской; и просто человеческой; она хочет испытать зараз рай, ад и землю. И
недаром подобные же хороводы мужчин заводят вокруг себя героини Достоевского:
Настасье Филипповне нужен и князь Мышкин = ангел света, и черномазый Рогожин
(который и заколет ее ножом = тоже эротический символ — прободения), и мелкий
земной бес Ганя Иволгин, и свора разной нечисти и пузырей земли. То же самое и
Наташе Ростовой пришлось пройти через романтически-идеальную любовь к неземному
князю Андрею, чувственную преисподнюю страсть к Анатолю Курагину, пока не
сочеталась с земным Пьером Безуховым (были еще рассудочный Борис Друбецкой и
лихой гусар Денисов). И в «Братьях Карамазовых» Грушенька играет мужским
множеством, в которое входят: человечный Митя, инфернальный Вельзевул —
сладострастник — отец — Федор Павлович Карамазов1, но ее влечет
приблизить к себе и чистого ангела Алешу. Кроме того, на втором плане вокруг нее
увиваются: рассудочный Ракитин, какой-то поляк — любовь девичества и
т.д.<...>.
1 Фамилия «Карамазов» легко разлагается для русского слуха на
«кара» = «черный» (в соседних к России тюркских языках) и «мазов», так что в
итоге получается «черномазый» — эпитет черта.
Таким образом, везде мы сталкиваемся как бы с мужской артелью. Неслучайно и
Эдипов комплекс в России совершенно точно выражен в романе Достоевского
множеством братьев (Иван, Алеша, Митя Карамазовы и Смердяков), которые так или
иначе причастны и совершают убийство отца Карамазова. Везде здесь на место
западного принципа единоличности русский принцип артельности, соборности,
множества.
Это имеет связь с типом оргазма русской женщины, который можно проследить по
сну Татьяны. Сон Татьяны — тоже восхищение девы. Поток в снегу — это видение
эротической влаги мира; мосток через него хрупкий — это как покров
девственности; пройти через мосток, оставить его за собой помогает медведь: от
него исходит эротический испуг; бегство и погоня, продирание через лес — это
перегонки самого страстного действа в ритме телодвижений: она падает,
запыхивается. Само страстное действо, как езда на перекладных, состоит из
нескольких актов — ступеней слияния с бытием, причащения к разным кругам
мироздания (совершается в сжатом виде то же паломничество пилигрима сквозь мир,
как и в «Божественной комедии» Данте). Так, Татьяна, проваливаясь на новый этаж
эротического исступления, попадает на шабаш чудовищ: «Один в рогах с собачьей
мордой, Другой с петушьей головой, Здесь ведьма с козьей бородой... а вот
Полужуравль и полукот. Вот рак верхом на пауке. Вот череп на гусиной шее» и т.д.
Химеры, составленные из разных частей, — это в шабаше Эроса носятся и
соединяются разные суставы, члены тел — и порождаются дивные новые существа от
смешения: всесильный космический Эрос в своей страстной свистопляске все что
угодно соединить может1.
Но видя этих чудовищ, Татьяна именно в себе обнаруживает эти возможности: что
и в ней «хаос шевелится». Ведь если то, что мы видим днем, наяву, — это нам
данное как объекты извне, то уж сновидение — это извлечение того, что таится в
нутре нашем — это выявление состава нашего «я». И проваливаясь в ходе страстного
состояния все глубже на новые этажи бытия, человек узнает свое родство со все
новыми и новыми стихиями, чудовищами мира: у Татьяны это поток, лес, медведь,
бесстыжая пляска химер — но это одновременно новое откровение мира себе и себя
миру: срываются покровы, существа мира отверзаются навстречу друг другу, и между
них воцаряется открытость — исчез эгоизм, и установилось всепонимание.
И наконец является Он — Онегин: в самом имени обозначен всеобщий русский
мужской «Он»2. Начинаются замирания и судороги: «Он засмеется — все
хохочут; Нахмурит брови — все молчат». Завязывается захватывающий поединок за
нее между нечистью и Онегиным (как в «Руслане» поединки богатырей). В нее
вонзаются различные стержни: «Копыта, хоботы кривые, Хвосты хохлатые, клыки,
Усы, кровавы языки, Рога и пальцы костяные, Всё указует на нее». Близится высший
миг. Входит Ленский = предтеча, как архангел в «Гавриилиаде». «Вдруг Евгений
Хватает длинный нож, и в миг Повержен Ленский». Нож обнажился — режущий,
колющий. «Нестерпимый крик Раздался... хижина шатнулась... И Таня в ужасе
проснулась... Глядит, уж в комнате светло».
1 Отсюда видно, что и всякая чертовщина в гоголевских «Вечерах на
хуторе близ Диканьки» имеет тоже своей подоплекой особую разновидность Эроса.
2 Гениальный слух Пушкина в этом имени сгустил ряд стихий русского
космоса. Во-первых: здесь спрятан огонь — в отличие от женского начала воды. Но
это русский огонь — холодный «лед и пламень», снег, что тоже обжигает. Здесь и
нега, а в соединении с именем Евгений Онегин — слышится игра: ген — нег («ген» —
род, по-гречески).
Как видим, сон Татьяны имеет структуру, сходную с сюжетом поэмы «Руслан и
Людмила». Это сон вещий: в нем предугаданы последующие события романа — гибель
Ленского от руки Онегина. Но он вещий именно оттого, что он эротический в своей
подоснове: так как все в мире пронизано Эросом, то во всяком явлении жизни можно
узреть универсальную структуру страстного действа: зарождение, разгорание,
движение, кульминация и гибель. Потому сны всегда «в руку»: сбываются.
Итак, в сне Татьяны — самом целомудренном слове русской поэзии, сне, который
так упоенно декламируют идеальные русские девы, — открылось, как и там, в самом
сокровенном, вгнездился и бьет пульс высокого Эроса. Приоткрой эту тайну — девы
с ужасом разбегутся, но деваться им некуда будет, ибо увидят, что они преданы,
что подвело их самое интимное и дорогое — их собственное существо, — и там нет
укрытия! А чего доброго — еще исключат сон Татьяны из программы средних школ...
Но если секс вгнездился в самое целомудренное слово русской поэзии, как же тогда
можно говорить, что он не составляет «магистральную линию русской литературы»?
Отгадка в том, что это — сон. Перед нами — не реальное страстное соитие, а сон,
мечта о нем, выраженная причудливой игрой духа и фантазии. То есть секс
представлен здесь в высшей степени косвенно, и не сам по себе дорог, но
богатством чувства, игрой духа, которые он питает и дает им повод развернуться.
Пройти из одного угла сцены в другой можно по прямой за двадцать шагов и в
несколько секунд. Но вот выходит пара танцоров и превращает этот пятачок сцены в
мировое пространство, где проносятся эльфы, эфирные тела, в мириадах
телодвижений являют великолепие каждого шага, изгиба руки, божественность любой
позы, — и забыто время — устанавливается вечность. В русской литературе в высшей
степени развиты сублимированные, превращенные формы секса, где он выступает как
Эрос сердца и духа.
Причины этого могут быть или в том, что сексуальное чувство в России не
обладает такой силой и интенсивностью, чтобы весь Эрос мог в нем, хотя бы на
время, сосредоточиться, — или в том, что другие виды Эроса: любовь сердца,
творчество духа — имеют больший удельный вес в его составе. Собственно, и то и
другое справедливо, и одно вызвано другим. Чтобы весь Эрос мог совпасть с
плотью, человеческое тело, этот торжественный плод родной земли, должно сочиться
солнцем, быть пропитано всеми стихиями национального космоса, быть божественно,
— тогда и вкушение его будет полным священнодействием. Но недаром так редка в
русской живописи обнаженная натура, недаром, в сравнении с другими искусствами,
слабовата скульптура: только тело русского мужчины или женщины принципиально не
содержит основного состава национального космоса и не может полностью выразить
существо русского человека — напротив: преимущественное изображение его и его
жизни и влечений дезориентировало бы, так как перетягивало б интерес к тому, что
не самое главное, не столь существенно. Отчего бы это? Ведь мы знаем по античной
пластике, по фламандской живописи (Рубенс), что прекрасная плоть людей может
восприниматься как главный цвет и плод общества: в пышных, сочных формах женщин,
в натюрмортах с рыбами, плодами фламандцы наслаждались плодородием земли,
отвоеванной ими у моря и любовно возделанной их трудом.
А в каких народах и странах может быть прекрасно прямое изображение
сексуального влечения — в слове? Бесспорно, наиболее богатой культурой в этом
отношении отличается французская литература: Рабле, Лафонтен, Парни, Мопассан. И
самые смелые сцены у них почему-то не коробят нравственного сознания, так что
даже Лев Толстой, столь отчаянно отбивавшийся от власти чувственной страсти над
человеком, восторженно писал о Мопассане (в предисловии к его сочинениям — в
1894 г.), в котором чернь выискивала скабрезность и порнографию, — как о
писателе, пробуждающем в человеке острое нравственное чувство. Очевидно, здесь
сбылась некая гармония между Эросом и Логосам. В этом народе, живущем среди
природы, которая во всех отношениях: и плодородие земли, и влага, и тепло и
яркость солнца, и воздух — соблюдает идеальное чувство меры, в общем нет ни
гипертрофии духовности, ни разросшейся и подавляющей своими запросами дух
телесности. Лишь единственно, может, некоторый избыток chaleur (жара) имеется,
который заставляет дымиться сочное, влажное тело земли в бодлеровских odeurs,
parfums (запахах и ароматах), и вливает в sang (кровь) избыточный огонь и
живость. Сладострастие здесь, следовательно, вздымается как естественное дыхание
национального Космоса — и слову, Логосу, общественному сознанию ничего не
остается как любовно отталкивать наступающий Эрос, удерживать его в своих
границах, — но отсюда между ними непрерывные контакты, хороводы и обхаживанья
друг друга, балансированье на грани. И живость французского острого ума — esprit
— в галантности и изяществе: в том, что он и дает сексу проявиться, и в то же
время увиливает от его поползновений и сохраняет независимость духа и полет ума,
так что секс во французской литературе представляет собой сцены игр между
Логосом и Эросом. Как французы уступают грекам в скульптуре, т.е. в пластике
нагого тела, но превосходят все народы в модах — т.е. искусстве сочетания наготы
и одежды, в искусстве в меру приоткрывать покровы, — так и французской мысли и
слову чужды англо-саксонская и германская глубинная туманность мысли, тянущейся
к безднам, славянская стихийность и аморфность — т.е. всякая обнаженность и
беспредельность духа, — зато в высшей степени, развит стиль = приодетость мысли,
форма слова. Да и секс есть как бы домашний, приодетый, прикудрявленный и
припудренный Эрос, лишенный космичности и стихийности вакханалий и введенный из
мирового пространства в помещение салона и будуара, где Эрос стал Эротом,
амурчиком.
Уже Платон отличал в «Пире» двух Эросов: один — первоначало бытия,
прародитель всего, а другой — сын Афродиты = уже порожденный, малый Эрос, Эрот,
то, что мы ныне обозначаем как «секс».
Анатоль Франс в «Острове пингвинов» именно с введением «первых покровов»
связывает резкое обострение эротического влечения у прежде невинных пингвинов:
«Вот и сейчас на берегу — две-три четы пингвинов занимаются любовью на солнышке.
Поглядите, с каким простодушием! Никто не обращает на них внимания, и даже сами
участники, кажется, не слишком увлечены своим занятием. Но когда пингвинки
прикроют себя одеждами, то пингвин не столь ясно будет отдавать себе отчет в
том, что именно влечет его к ним. Неясные желания породят всякого рода мечтания
и иллюзии; словом, отец мой, он познает любовь с ее нелепыми муками. А меж тем
пингвинки, опустив глаза и поджав губы, будут делать вид, что под своими
одеждами хранят сокровище!..» И когда переодетый монахом Магисом дьявол приодел
первую неказистую пингвинку и толпы молодых и старых с вожделением потянулись за
ней, злорадствующий змий воскликнул: «Полюбуйтесь, как они шагают, устремив
взоры на сферический центр этой юной девицы, — только потому, что этот центр
прикрыт розовой тканью»1.
1 Франс А. Остров пингвинов. — М., 1934. — С. 41.
Недаром француз Стендаль в поисках истинных страстей, т.е. искреннего Эроса,
обращался к Италии, а в высшем обществе своей страны его удручало развитие
любви-тщеславия как господствующей.
Во Франции книги преследовали за безнравственность («Мадам Бовари»,
например), в России — за политику и атеизм, а на нравственность даже литература
слабо покушалась... Если перебрать книги русских писателей, то образов
чувственной страсти окажется ничтожно мало. В поэзии начала XIX века все эти
амуры, Киприды, Адели отзываются скорее условным поэтическим ритуалом, навеянным
французской или античной литературой...
Русский космос и любовь русской женщины
Из каких же стихий состоит Русь и каков состав, каково вещество русской
телесности? Если взять в качестве шкалы эллинские четыре первоэлемента:
земля, вода, воздух и огонь, из которых посредством
Любви и Вражды (соединения и распада) возникает все и всякая вещь в мире, — то
Россия с этой точки зрения явит следующую картину.
3емля = мать-сыра, не очень
плодородная, серая, зато разметнулась ровнем-гладнем на полсвета бесконечным
простором — как материк без границ: рельеф ее мало изрезан, аморфен, характеры
людей не резко выражены, даль и ширь мира важнее высоты и глубины (в отличие от
горных или морских народов). Недаром за определенностью, резкой очерченностью
характеров и страстей тянулись русские писатели на юг: на Кавказ (Лермонтов), к
Черному морю («Бахчисарайский фонтан», «Цыганы» Пушкина).
Небо России — мягко-голубое, часто
серое, белое, низкое. Солнца немного: оно больше светит, чем греет, не жаркое,
так что в России из стихий важнее расстилающийся ровный данный свет (и связанные
с ним идеи: «белый», «снег», «чистота»), чем огонь — как начало «я»,
индивидуальной, все в себя превращающей, всепожирающей активности. Отсюда цвета
и краски в России — мягкие, воздушные, акварельные. В России — в изобилии
воздуха и воды.
Воздух — без огненно-влажных
испарений земли (как запахи и краски Франции), но чистый, кристальный,
прозрачный (= зрак!) — т.е. на службе, скорее, у неба и света, чем у земли, — и
более открыт в мировое пространство, чем атмосферен.
В России легко дышится, и дух человека легко уносится ветром в даль (которая здесь по святости занимает
то же место, что высь у других
народов); душа не чувствует себя очень уж привязанной к телу — отсюда и
самоотверженность, готовность на жертвы, и не такая уж обязательность телесных
наслаждений, которые легко переключаются на радости более духовные.
Чувственность тела — это его как бы огненная влажность, его дыхание, его ум. В
России же, изобильной водой, влага — более сырая, вода чистая, белая, светлая —
как и воздух. Недаром и национальный напиток — водка — жидкость бесцветная,
тогда как во Франции — вино, красное как кровь (sang). И если вино пробуждает,
то водка глушит чувственность. Секс исходит из чувственности: это истечение
влаги из страстного касания тел.
Такое сочетание стихий в России отложилось в составе и характере русской
женщины и определяет тот род любви, которую она вызывает. «Не та баба опасна,
которая держит за..., а которая — за душу», — сказал однажды Лев Толстой
Горькому1.
1 Горький М. Собр. соч. — М.; Л., 1933. — Т. XXII. — С. 55.
И вот Татьяна: когда она девочка, в ней меньше женской прелести, чем в сестре
Ольге; когда дама — избыток, но это не убавляет и не прибавляет в ней
способности любить. Если прелесть — зависимая от времени, переменная величина,
то любовь — независимая, постоянная. Но постоянной любовь может оставаться
именно потому, что она — неосуществленная, не увязла в сексе:
Я вас люблю (к чему лукавить?), Но я другому отдана; Я
буду век ему верна.
Татьяна здесь — как русская женщина в анекдоте: жила с одним, любила другого
— и все трое были равно несчастны. Да, но что было бы, если бы Татьяна отдалась
по любви Онегину? Да они оба бы угробили свою любовь — осуществлением. И Татьяна
здесь так же инстинктивно опасается адюльтера — могильщика любви, как Онегин
опасался супружества: «привыкнув, разлюблю тотчас». А так, когда женщина любит
одного, но вынуждена жить с другим, — любовь изъята из-под власти секса* («души
моей ты не затронул», — говорит в анекдоте русская женщина употребившему ее
мужчине) и исполняется духовным Эросом. Теперь любовь существует как вечная рана
в сердце Татьяны, в душе Онегина — и в этой взаимной боли и божественном
несчастье они неизменно принадлежат друг другу и на век России соединены. В
самом деле, сквозь всю русскую литературу проходит высокая поэзия
неосуществленной любви1. «В разлуке есть высокое значенье», — писал
Тютчев.
* Гачев частично воспроизводит выражение А.Платонова из
его рассуждений о Татьяне Лариной: "Не разрушая своей любви к Онегину, даже не
борясь с нею, не проявляя никакого неистовства, несколькими нежными,
спокойными, простосердечными словами Татьяна Ларина
изымает свою любовь из-под власти судьбы и бедствий (уже хорошо знакомых ей),
даже из-под власти любимого человека" (Платонов А.П. Пушкин и
Горький // Платонов А.П. Размышления читателя: Лит.-крит. статьи и рецензии.
— М., 1980. — С.35). — Прим. Web-ред.
1 Когда же любовь — осуществленная, как в романе Чернышевского
«Что делать?», она не прекрасна. Теряет поэзию и Наташа Ростова — жена Пьера и
мать детей.
Но нельзя рябине к дубу перебраться: Видно, сиротине, — век
одной качаться, —
поется в русской народной песне.
Дан приказ: ему — на запад, Ей — в другую сторону, —
пелось в песне времен гражданской войны.
Жизнь разводит влюбленных, как мосты над Невой, — верно, для того, чтобы
усиливались духовные тяготения и чтобы стягивалась из конца в конец вся
необъятная Русь перекрестными симпатиями рассеянных по ней существ, чтобы, как
ветры, гуляли по ней души тоскующих в разлуке — и таким образом бы народ,
который не может на русских просторах располагаться плотно, тело к телу, но
пунктирно: «...как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие
твои города» (Гоголь. Мертвые души. Т. I. Гл. XI), — чтобы этот народ тем не
менее представлял бы собой монолитное спаянное существо, единую семью, — и вся
бы Русь, земля, родная, бедная, сочилась, дышала и была бы обогрета любовью.
Отсюда в России у каждого человека такое щемяще-живое чувство родины — ибо ее
просторы не пустынны, но овеяны, перепоясаны любвями. И русские пути-дороги —
словно маршруты любвей. Недаром идеалы русских женщин воплотились в
декабристках, любовь которых усеяла верностью и преданностью сибирские санные
пути. И когда «дан приказ ему — на запад, ей — в другую сторону», комсомолец,
расставаясь, просит ее написать письмецо:
— Но куда же напишу я, Как узнаю я твой путь? — Все равно,
— сказал он тихо, — Напиши куда-нибудь.
И он прав, действительно, все равно, куда, ибо вся Русь — родина,
распростертый воздушный океан любви, и везде там его любовь — к родной. В России
пишут без адреса («на деревню дедушке» пишет чеховский Ванька Жуков;
Плеханов и Ленин пишут «Письма без адреса»; Гоголь писал на Русь «из прекрасного
далека», а Белинский так же отвечал вроде и ему — письмом к Гоголю, а по сути,
так: в русское пространство) — и все равно любовь и слово души не пропадает, а
где-то залегает бороздой в ее путях-дорогах пространственных и исторических.
Недаром в русском языке самое любовное слово у возлюбленных — это не «дорогая»
(darling) и не «любимая», а «родная», «родненький», «родимый»; то есть, русская
любовь между мужчиной и женщиной — той же природы, что и любовь к родине. Но это
значит и обратно: что и мужчина от любви к женщине ждет не огненных страстей, но
того же упокоения, что дает родина = мать-сыра земля:
Ночью хочется звон свой Спрятать в мягкое, в женское —
исповедывалась буйная и горластая махина Маяковского. И русская женщина,
прижимая буйную головушку, лепечет: «Сына мое», и ее чувство — материнское. И
вот русская женщина словно и для того создана, чтоб быть сосудом, вместилищем,
источающим и рассеивающим по России именно такую любовь — как бы с дистанционным
управлением: чтобы отталкивать от непосредственного слияния, зато тем мощнее
удерживать страсть на расстоянии, чтобы перегонять секс в дух, огненную влагу —
в воздух и ветер.
Вот Настасья Филипповна Достоевского. Это женщина инфернальная, огненная. Она
как жар-птица, русская шаманка. Она все время хохочет и вскрикивает — как
крылами бьет, и все время увиливает из всех силков, вариантов упокоенной жизни,
что ей расставляют мужчины. Они ее ловят, однако выходит так, что она их
поймала, заворожила, а сама не далась — опять вольна, на ветру, крыльями
хлопает, ветры производит и гортанно хохочет и все расплескивает вокруг себя
искры страстей. Ведь вот, кажется, «счастье так близко, так возможно»: князь
Мышкин и она узнают друг в друге тех, чей образ в душе носили еще до встречи
(как и Татьяна: «Ты в сновиденьях мне являлся...»), и он предлагает ей руку,
брак, и ему наследство привалило, а ей — избавленье от адской своры самцов,
вьющихся около нее, — так нет же, она отвергает! И права. Это в ней русская
любовь инстинктивно самозащитно отталкивает свое реальное осуществление — чтобы
пребыть: уже вечно существовать в тоске, воспоминании, что «счастье было так
близко, так возможно». Ее любовь с князем уже состоялась, и свой высший миг она
уже пережила: в узнавании души душой — как родных. Чего же боле? Она и
осуществлена уже, сбылась по-русски. Потому ей, жар-птице, единственно осталось
— на костер: сгореть, как самосжигавшиеся раскольники. Из нее источается
сексуальная сила, но огненную влагу своей плоти она засушивает (она, содержанка,
пять лет мужчинам из гордости не давалась!), раздувает на ветер, жизнь свою в
пространство швыряет, а огнем своим устраивает самоубийственный пожар всему — в
том числе и деньгам; так Русь подпалила Москву в 1812 году.
Настасья Филипповна — это русская «дама с камелиями»: недаром этот образ так
часто травестируется в романе «Идиот». Но в отличие от мягкой, нежной, влажной
француженки — это сухой огонь, фурия, ведьма: секс в ней изуродован и попран с
самого начала, чувственность ненавистна. И это лишь кажется, что она — жертва.
Ей, по ее типу, именно этого и надо, и желательно. То есть ее высшее
сладострастие — не соитие, а разъ-ятие: ходить на краю бездны секса, всех
распалять — и не дать себя засосать: т.е. это надругательство русского ветра,
духовного Эроса над огненно-влажной землей секса. И потому место телесных
объятий, метаний, переворачиваний, страстных поз — занимает свистопляска
духовных страстей: гордости, унижения, самолюбия: кто кого унизит? Здесь,
жертвуя собой, в самом падении испытывают высшее упоение самовозвышения, когда
заманивают друг друга, чтоб попался в ловушку: принял жертву другого — ну на,
возьми! Слабо?
В России секс вместо локальной точки телесного низа растекся в грандиозное
клубление людей — облаков в духовных пространствах. Перед нами искусство
создания дыма без огня. Потому совершенно безразличен или мало значащ становится
акт телесного соединения влюбленных или обладания. Напротив, как ни в одной
другой литературе мира развито искусство любить друг друга и совокупляться через
слово. Если у Шекспира, Стендаля разнообразные и пылкие речи влюбленных
предваряют и ведут к любовному делу, то здесь действие романа начнется скорее
после совершенных любовных дел: они питают своей кровью последующее духовное
расследование — как истинную любовную игру. В «Бесах» расхлебываются дела
Ставрогинского сладострастья (Хромоножка, жена Шатова). В «Братьях Карамазовых»
— соединение Федора Павловича с Елизаветой Смердящей (везде подчеркнута
уродливость плоти) было когда-то, а на сцене его плод — Смердяков и отмщение
чрез него. Катерина приходит к Дмитрию Карамазову отдаться — но он не берет ее,
ибо главного: насладиться унижением ее гордости — уже достиг. И ее кажущаяся
любовь к нему потом и жажда самопожертвования — есть месть за унижение. Гордость
сломить другого любой ценой — вот истинное обладание, по Достоевскому, и
достигается оно, как в шахматах, предложением жертвы: отдав себя в жертву,
унизившись; если ты примешь жертву, ты попался, я возобладаю над тобой. Потому
каждый боится принимать жертву и, напротив, щедр на провокационное предложение
себя в жертву.
В поддавки играют... Любовь — как взаимное истязание, страдание, и в этом —
наслаждение. Словно здесь в единоборство вступили два из семи смертных грехов:
гордыня и любострастие, — чтобы с помощью одного то ли справиться, то ли
получить большее наслаждение от другого. Телесной похоти нет, зато есть похоть
духа.
Под стать женщине — и мужчина в России.
Тютчев, сгорая в геенне шумного дня, умоляет:
О ночь, ночь, где твои покровы, Твой тихий сумрак и роса?!.
То есть огненно-воздушный, летучий состав русского мужчины («Не мужчина, а
облако в штанах»! — Маяковский) с израненной и опаленной землей:
Ведь для себя не важно и то, что бронзовый, и то, что
сердце — холодной железкою!
(тот же Маяковский и там же) — жаждет прохлады, веянья тихого ветерка и
журчанья влаги. Лермонтов в «Когда волнуется желтеющая нива» рисует образ
русского блаженства и сладострастия. И что сюда входит? «Свежий лес шумит при
звуке ветерка» и «Росой обрызганный душистой...», «Студеный ключ струится по
оврагу...»
Манифест русского Эроса — в следующем стихотворении Пушкина:
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, Восторгом чувственным,
безумством, исступленьем, Стенаньем, криками вакханки молодой, Когда,
виясь в моих объятиях змеей, Порывом пылких ласк и язвою лобзаний Она
торопит миг последних содроганий! О, как милее ты, смиренница моя! О,
как мучительно тобою счастлив я, Когда, склоняяся на долгие моленья,
Ты предаешься мне нежна без упоенья, Стыдливо-холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему И оживляешься потом все боле,
боле — И делишь наконец мой пламень поневоле!
Пламенная вакханка — жрица секса — оттесняется стыдливо-холодной русской
женщиной. Выше сладострастья — счастье мучительное, дороже страсти — нежность.
Такое толкованье любви близко народному. В русском народе говорят «жалеть» — в
смысле «любить»; любовные песни называются «страдания» (знаменитые «Саратовские
страдания»); в отношении женщины к мужчине преобладает материнское чувство:
пригреть горемыку, непутевого. Русская женщина уступает мужчине не столько по
огненному влечению пола, сколько из гуманности, по состраданию души: не жару,
сексуальной пылкости не в силах она противиться — но наплыву нежности и
сочувствия. То же самое и в мужчине русском сладострастие не бывает
всепоглощающим. Мефистофель в пушкинской «Сцене из Фауста» насмешливо напоминает
Фаусту:
Что думал ты в такое время, Когда не думает никто?
Значит в самое острое мгновенье страсти дух не был связан и где-то витал...
Но вот воронка засосала: наконец попалась русская женщина — Анна Каренина,
Катюша Маслова... Хотя последняя — вариант русской «дамы с камелиями», как и
Настасья Филипповна, только не инфернальной, а земной, но и для нее тоже высшее
наслаждение — гордость, отвергать жертву, предложенную Нехлюдовым, — этим
рафинированным Тоцким, который через нее теперь душу спасти хочет, как раньше
тело услаждал. Но и здесь любовная ситуация распластывается на просторы России,
растягивается на путь-дорогу; только тут уже мужчина занимает место декабристок
и сопровождает умозрительную возлюбленную — идею своего спасения: ибо к
Катюше-ссыльной давно уже не чувствует Нехлюдов ни грана телесного влечения (и
здесь духовный Эрос воспарил на попранном сексе). Такая ситуация невероятна в
любой другой литературе (де Грие влачится за Манон, продолжая именно страстно
любить ее), а в русском мире она оказывается абсолютно естественной. Толстой —
тот русский гений, который не мог примириться с тем, что эта бездна — секса,
чувственно-страстного Эроса остается для русской литературы неисповедимой, за
семью печатями тайной; чистоплюйство русского слова в этом отношении ему претило
— и он подвигнулся и предался ее испытанию. «Человек переживает землетрясения,
эпидемии, ужасы болезней и всякие мучения души, но на все времена для него самой
мучительной трагедией была, есть и будет — трагедия спальни» — так, по словам
Горького, говорил старик Толстой1. Но почему «трагедия спальни»? Ну
да! Эрос — трагичен. Недаром трагедия и возникла как «Песнь козлиная» во время
Дионисийских разгулов.
1 Горький М. Собр. соч.—М.; Л., 1933.—Т. XXII.—С. 55.
Соитие в природе и в человеке
Что такое секс, чувственная страсть для русской женщины и для русского
мужчины? Это не есть дар божий, благо, ровное тепло, что обогревает жизнь, то
сладостное естественное отправление прекрасного человеческого тела, что
постоянно сопутствует зрелому бытию, — чем это является во Франции и где
любовники благодарны друг другу за радость, взаимно друг другу приносимую. В
России это — событие; не будни, но как раз стихийное бедствие, пожар,
землетрясение, эпидемия, после которого жить больше нельзя, а остается лишь
омут, обрыв, откос, овраг. Катерина в «Грозе» Островского зрит в душе геенну
огненную и бросается в Волгу; Вера в гончаровском «Обрыве» оправляется от этого,
как от страшной болезни, словно из пропасти выходит; Анна Каренина и та, что у
Блока, — остаются «под насыпью, во рву некошеном...». И вступившие в соитие
начинают люто ненавидеть друг друга, страсть становится их борьбой не на живот,
а на смерть. Катерина своей смертью жутко мстит слабому Тихону и безвольному
Борису — после ее смерти они всю жизнь могут ощущать себя лишь ничтожествами.
Между Вронским и Анной сладострастие сопровождается усиливающимся взаимным
раздражением, уколами, оскорблениями — видно, за то испытываемое ими унижение
своего человеческого достоинства, что они своей чувственной страстью друг другу
причиняют. И когда Анна идет на смерть, она опять страшно мстит всем, оставляет
после себя полное разорение: Вронский торопится на войну, чтобы погибнуть, ибо
видит только кошмар раздавленной головы; Алексей Александрович лишен всякого
стимула жизни; и две сироты брошены в холодный, запутанный мир. Но то, что в
России соитие = событие, может, так это и надо! И в природе вещей! Ведь как
рассуждает герой «Крейцеровой сонаты»: «Мужчина и женщина сотворены так, как
животное, так что после плотской любви начинается беременность, потом кормление,
такие состояния, при которых для женщины, так же как и для ее ребенка, плотская
любовь вредна... Ведь вы заметьте, животные сходятся только тогда, когда могут
производить потомство, а поганый царь природы — всегда, только бы
приятно»1.
1 Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 14 т. Т. 12. — М., 1953. — С. 33-34.
И в самом деле: ведь акт зачатия есть один из катастрофических моментов в
жизни живого природного существа; к нему оно готовится, зреет и, когда готово,
отдает в нем свой высший сок, передает эстафету рода, и дальше, собственно, его
личное существование в мире становится необязательным. Недаром самцы в разных
животных царствах гибнут после оплодотворения, а в мировосприятии русской
литературы, как правило, мать умирает после рождения ребенка (таковые сироты с
материнской стороны — большинство героев Достоевского да и в «Дубровском»
Пушкина и т.д.). Значит, может быть, именно то отношение к Эросу — как к грозной
надвигающейся величавой стихии, а к соитию — как однократному
священнодейству1, — и есть то, что присуще, нормально для природы
человека; и напротив: размениванье золотого слитка Эроса на монеты и бумажные
деньги секса, пусканье Эроса в ходовое обращение — противоестественно?
1 Недаром так популярна в русской литературе идея ночей Клеопатры:
«ценою жизни ночь одну» — она и у Пушкина в
«Египетских ночах», и чайковская Татьяна мечтает: «пускай погибну я, но прежде я
в упоительной надежде...», «я пью волшебный яд желаний...»*; и у Лермонтова в балладе о грузинской царице Тамаре
поведано о том, кому уготовано ложе сладострастья и кто наутро хладным трупом
летит в волны Терека; и Настасья Филипповна, швыряя сто тысяч в огонь, говорит:
«Я их за ночь у Рогожина взяла. Мои ли деньги, Рогожин?» — «Твои, радость! Твои,
королева!»
* Здесь неточные цитаты. В повести Пушкина
"Египетские ночи" и/или стихотворении "Клеопатра" —
Скажите: кто меж вами купит / Ценою жизни ночь мою? "Волшебный яд
желаний" пьет и собственно пушкинская Татьяна: Татьяна, милая Татьяна! / С
тобой теперь я слезы лью; / Ты в руки модного тирана / Уж отдала судьбу свою. /
Погибнешь, милая; но прежде / Ты в ослепительной надежде / Блаженство темное
зовешь, / Ты негу жизни узнаешь, / Ты пьешь волшебный яд желаний, / Тебя
преследуют мечты:/ Везде воображаешь ты / Приюты счастливых свиданий; / Везде,
везде перед тобой / Твой искуситель роковой. (Гл. 3, XV). — Прим.
Web-ред.
Итак, необходима ли человеку постоянная и равномерная сексуальная
жизнь?
Если идти по логике «от противного», т.е. раз у животных так, то, значит, у
разумного существа должно быть наоборот, — то да. Как раз у животных лишь раз в
году — или в иные периоды — происходит течка, а в остальное время полы спокойны
друг к другу. А так как тенденция человека — сделать свою жизнь независимой от
природы, ее законов и ритма: для того и труд, одежды, дома, города, наука,
разум, культура, любовь, искусственные катки летом, бассейны под открытым небом
зимой и т.д., — то можно заключить отсюда и об Эросе: что эту стихию человеку
свойственно укротить, и, как река процеживается по отсекам гидроэлектростанции,
— употреблять его с приятностью и в малых дозах, без риска, без ощущения смерти
и трагедии.
Заключение такое подозрительно своей автоматичностью. Попробуем идти не от
рецептов логики, а от живого представления человека.
Что есть чувственность? Это — тонкокожесть, острая реактивность нашего
покрова-кожи, той пленки, что отделяет (и соединяет) теплоту и жизнь нашей
внутренности — от мира кругом. В этом смысле человек наг и гол по своей природе:
лишен панциря, толстой кожи, шкуры, меха, волос — и всю жизнь он имеет вид
новорожденного животного, и значит, ему, словно по божьей заповеди,
предназначено быть вечным сосунком, младенцем. В оборону нам, вечным детям
природы, и предоставлено быть мудрыми, как змеи: дан разум, мысль, труд и
искусство, чем мы и нарастили над собой шкуру одежд, панцирь домов, рощи
городов. Это те соты и паутины, что мы себе выткали. Но в глубине существа
человек знает и чует себя, что он наг и сосунок, и когда ложится спать и
скидывает одежды — все его детство и младенчество проявляются: он зябко
кутается, свертывается клубком — словно вновь в утробу матери возвращается.
Потому все: даже гнусные люди и злодеи — во сне умилительны, и даже справедливо
убивающий сонного (леди Макбет) потом всю жизнь казнится, ибо душа сонного
безгреховна.
Животное же и когда спать ложится, все в своем панцире, в дому и в
отъединенности от мира пребывает: одежду ему не скинуть, кожа толста. Самец и
самка даже когда в одном логове и гнезде спят, не суть плоть едина, ибо каждый
своей шкурой прикрыт, единолично в своем доме жить продолжает. А вот когда под
одной крышей оказываются мужчина и женщина, они — два существа под одним
панцирем, а когда на одном ложе и под одним одеялом — уже два беззащитных
новорожденных младенца-сосунка, каждый уже полусущество (пол = половинка, секс =
секция, часть, рассеченность), несамостоятельное и несамолежательное, — и эта их
неполноценность, нежизненность друг без друга влечет их к соединению, в чем они
и становятся плотью единой («жена и муж да пребудут плотью единой» — сказано в
Писании недаром именно про людей, а не про всех живых существ) — воссоздают
собой целостного Человека, который не случайно двуполым создан, так что идею его
мужчина и женщина выражают каждый лишь частично; и потому когда в женском
вопросе женщина вопрошала: «разве женщина не человек?» — ей следовало добиваться
не ответа: «да, женщина — тоже человек», а ответа другого: что мужчина тоже не
человек и что лишь вместе они — Человек1. У «божественного Платона»
недаром есть миф о первоначально двутелых человеческих существах — андрогинах
(«муженщинах», по-гречески), отчего потом, распавшись на половинки, каждая всю
жизнь ищет свою родную, — и это неодолимое влечение есть Эрос и любовь.
Но Эрос в природе и в животных независим от чувственности, электрической
реактивности кожи. Толстокожий бегемот ищет совокупиться с бегемотихой оттого,
что пришла пора, и его изнутри распирает эротический сок, а не оттого, что он
узрел красивую самку, потерся о нее зрением, телесными касаниями, возбудился,
восстал и оросил.
1 Как-то одна шибко интеллектуальная молодая женщина рассказывала
мне с удручением, как любит один недавно женившийся жену, которая и мало
красива, и вроде не умна, ничего особенного, — только вот чистенькая, уют кругом
создала, все перышки почистила, все пылинки сдула — и правда ли, спрашивала она
меня, что мужчине, в сущности, именно это и нужно от женщины, — как ей объяснил
один ее умудренный знакомый? — Но ведь такая женщина, блюдя дом, именно их общую
кожу ткет: есть лара и пенат, ангел-хранитель целости и здоровья единого из них
двух Человека — так, чтобы половинки его прилегали друг к другу без зазоров:
притирает мужа к себе, чтоб он привык, что без нее никуда, без нее его нет, и он
сам ничего не может, не особь; обволакивает взаимно друг друга пеленой —
паутиной, что ткет из своих соков и души (уют и есть эта пелена и покрывало) — и
пеленает мужа, как младенца, и он растопляется в первичном блаженстве
новорожденности и детскости — то чувство, что и пристало испытывать именно с
женщиной, ибо все остальные свои потенции: как воин, мыслитель, дух высокий и
творец и проч. — он имеет где проявить: в дневной жизни в обществе. Детскость же
свою и новорожденность — только с женщиной. В «Анне Карениной» Кити, истая
женщина-жена, везде дом создает: и в поездке, и у постели умирающего брата
Левина...
В этом смысле животное обычно существует как особь, однотело; а как род,
хорово, живет в праздник, единожды в год1 — точнее, род в это время
им живет — этой и множеством других особей = своих, рассыпанных молекул.
Человек же — «зоон политикой» (по Аристотелю), животное общественное,
коллективное — прежде всего в этом смысле: людская особь менее самостоятельна
как тело в мире и испытывает постоянную нужду в другом теле, без которого жизнь
не в жизнь; и это не для Эроса нужно, для продолжения рода — праздничного
существования, а просто для будничного, повседневного бытия. На ночь слетаются
половинки, восстанавливаются в единую плоть, оросив друг друга соками единой
утробы и накопив силы для выживания дня; утром расходятся по своим особенным
делам = живут, как особи; а ночью — как род людской. Значит, человек, как
грудной младенец природы, — на непрерывной подкормке у Эроса, на непрерывных
дотациях состоит: ему, как диабетику, нужны повседневные впрыскиванья, иначе
помрет.
И секс есть эта доза, квант Эроса.
Вот почему в чувственной любви люди испытывают ощущение младенческой чистоты
и невинности: они играются, любятся, как простодушные дети — близнецы, в
простоте откровенности; эротическое бесстыдство — голубино чисто, ибо здесь
словно чувство стыда (а с ним и греха) не народилось, и они = Адам и Ева до
грехопадения. Ведь они просто плоть едину восстанавливают — святое дело и
чистое.
Да, но ведь человек недаром из тонкой эфирной материи соткан, которая
обладает острой реактивностью и чувственностью. Она ему, видно, в залог дана
была. Для того материя, вещество в нем до эфирности доведены, чтобы из своей
зыбкости, летучести — твердь духа извлечь, мысль породить, творчество разума. И
это такое же conditio sine qua non2 существования рода людского, как
и необходимость полутелой особи периодически восстанавливать плоть едину — иначе
засохнет! — как Антею Земли коснуться, как ныряльщику воздуху дохнуть.
1 Утром вышел — и видал, как собаки скачут друг на друга. У собак
течка два раза в год: в декабре и июле — значит, в Эросе они имеют год особый,
особый цикл времени, иной, чем тот, что мы измеряем кругообращением Земли вокруг
Солнца. Да, и у нас, кстати, — девятимесячный цикл времени, а не годовой. Вот
почему — от этого несоответствия года земляного и «года» человеческого —
возможны гороскопы: по светилам и когда, под каким созвездием зачат и родился —
прочертить судьбу, имеющую человеком этим состояться: ведь если 9-месячный цикл
вынашивания пал на лето, осень и зиму — один состав вещества складывается в
младенце — более огненный; если же на осень, зиму и весну — более водянистый,
лимфатический, духовный. И возможных сочетаний, переплетений девятимесячного
цикла человечьего с годовым земным, многолетним планетным, световыми годами
звезд — бесконечное количество, и каждое — индивидуально. Так вот: не есть ли
человеческие соития «круглый» год (в отличие от пор течки у животных) — такое же
преодоление естественного времени и ритма природы общественно-человеческим
временем, как и бытие в городе = создание своего пространства в пространстве
природы?
2 Необходимое условие (лат.).
Ведь откуда возьмется общее одеяло = общая кожа на двутелом андрогине,
восстановившемся в ночном соитии? — Не с неба свалится, а дневным трудом
произведется. Тогда же и панцирь-дом, и очаг-огонь, и пища, и культура =
оттачиванье духа — главного орудия, стержня жизни существования рода людского, у
которого жизнь в обществе и духе стала неотъемлемой родовой сущностью. Таким
образом каждодневное восстановление Человека осуществляется не совместным
возлежанием разнополых телесных половинок, а его выпрямлением и вертикальным
положением в мире (недаром как плоть едина Человек может лишь лежать или
кататься, кувыркаться — так передвигались платоновские андрогины). А когда
человек встал, притянулся глазом навстречу солнцу и свету, шаром головы вознесся
к куполу неба, — тогда и начинается собственно человеческая жизнь как
деятельность (тогда как ночное объятие = это тьма индивидуума, утопление
личности: его лицо и глаз ничего не значат, а значат лишь выступы и уступы — и
это Аид, утроба, небытие духа — смерть сознания, напряжения совести, — и оттого
блаженство, ощущение вечности). Днем дух вступает в борьбу за существование,
отстаивает свои права, внушая, что человек как плоть — смертей (внушая ему
забвение того, что он — бессмертно-эфирное тело природы, и после смерти его
вещество перейдет в лист, бабочку, сверчок), зато единственно вечное в нем — это
его личность: то, что он особь, что он индивидуум — т.е. неделимый, что он не
часть, а универсум, микрокосм, подобие и образ Божий1. А так как тело
его подвержено и смертно, то лишь его личная душа есть участник в вечно
блаженной жизни духа и света. То есть тоже часть — но не Двоицы (как в
андрогинности), но множества, бесконечности. И к этой сути жизни человек имеет
прямое, а не опосредованное через другую часть — половинку женскую (мужскую)
отношение, так что и мужчина-человек, и женщина — человек: разность их полов не
имеет значения. Так что выбирай: или та целостность и блаженство, которые имеет
сам твой дух, личность через участие в духовной жизни мира, в свете дня, и где
ты покорен «только Богу одному» и значит, ото всего остального свободен; или то
блаженство и самозабвение в воссоединении единой плоти, для чего тебе требуется
искать твою мужскую или женскую половину, которая тем самым явится для тебя
образом твоей вечной зависимости от чего-то чужого, твоей несвободы, и что будет
рождать в тебе «геенну огненную» чувств, все новых дробных желаний, рабство у их
исполнения, вечную нужду в другом и отвращение к самому себе.
1 Значит, есть правота у героя «Крейцеровой сонаты»: продолжение
рода людского — ловушка; предназначение, цель человечества осуществляется
категорическим императивом духа: достигнуть абсолюта сейчас, сразу, а не
сотворением все новых сосущих половинок, что есть вечная лазейка, позволяющая
каждому поколению увиливать от исполнения высокой цели и возлагать ее на
последующее.
Вот источник той взаимной борьбы, ненависти и мести, которой чреват Эрос,
если он облучается безжалостным и непримиримым светом духа — и там, где у них
нет гармонии или мирного разделения сфер по принципу: «Богу Богово, кесарю
кесарево». А Россия — страна тотальная: нет разделения, все в общей свалке...
Итак, человек меж двух бездн распят: прорва Эроса и вселенная духа. И жизнь его
совершенно органично есть чередование падений — и восставаний. Ночью — царит
Эрос. Днем — свет, Логос и дух. И чтоб быть человеком, он должен утром делать
усилие, переламывать силу тяжести (тяга матери-земли == женского начала
стремится все уложить нас) и, тянясь к свету, обрести вертикальную позу. «Кто
рано встает — тому Бог подает». И кто опоздал встать к восходу солнца = опоздал
к раздаче ума: ибо свет = ум.
А вечером, когда надвигается беспросветная тьма, ночь и исчезновение «я», как
предметы сливаются, теряют очертания и формы («все кошки серы»), так и я
теряюсь, как особь в мире, он меня растворяет и поглощает, всасывает; личность и
характер перестают иметь значение — все эти дневные напластования, наросты и
световые покровы, и я, оказывается, — не атом и не индивид, не точка, не
корпускула (а следовательно, идея об атомах, индивидах, о мире как прерывности
тел и форм есть всего лишь дневное, а не универсальное миропонимание), но —
влечение, волна, импульс: через меня они проходят и куда-то влекут, волочат...
Представление о мире и всех вещах как магнитных полях, туманностях и волнах, по
ним прокатывающихся, — есть плод ночных бдений и мировосприятий — при свечах и
электричестве XVIII—XIX вв. Ночью царит время, тишина — звук и музыка (ср.
«Бессонница» Тютчева), так же, как днем — пространство, свет, формы вещей и
искусства пространственные.
Русский Логос
Но неужели обязателен этот дуализм? Не есть ли это автоматическое расщепление
и ход европейского сознания? Ведь в Индии, например, — нет парности в
мировоззрении, есть не упорядоченные числом множества и разные единства. — Но
ведь пара: день-ночь, свет-тьма остается? — Почему? Разве для солнца есть
день-ночь? Где оно, — там вечный свет и день. — Но тогда бог одностороннее и
ограниченнее человека... И значит, чтобы все постигнуть: и бытие и небытие, и
чтобы эти односторонности исчезли (чтобы внять Целое, где нет наших детских
различений, и узнать, как выглядит мир по сути, а не по для-нас явлению), надо
человеку сосредоточиться в квант-сгусток всех своих жизненных сил (душевных и
телесных, мыслей и соков) и изойти и рассеяться = как магнитом к себе притянуть
все и объять необъятное, ибо оно стечется — в суть, сердцевину: «Вот оно!»
будет. Но опять изойти мы можем лишь в какой-то точке: в глазе-мысли
(умозрение); из пальцев руки, через которые исходит наше ум-умение и
превращается в вещь; каплей-семенем; в дыхании: душу-атман с мировым воздухом
Брахманом сливая; в голосе-слове, в танце-телодвижении. Каждое действие (и
бездействие, созерцание), если оно в сосредоточенности и в рассеянности («я» по
миру), — есть путь слияния и исход.
Но я увлекся здесь в дзен-буддизм. Однако это нужно, чтобы с его помощью
преодолеть кромешный дуализм европейской логики, которой я рассуждаю спор
человека, Эроса и других сил. Значит, множественность путей и сутей есть, а не
«или дух или тело», «или Логос или Эрос», «бог или секс»... И это мировоззрение
естественно для неравномерных космосов, неумеренных, космосов с преобладанием: в
Индии больше света и тепла, чем ночи и холода; в Африке вообще от малости
простора для тьмы ночью она вторглась в день и почернила тела людей — и у них
Секс и Эрос стали дневные божества, откровенные; и если в Европе культура
связана с духом, то там высокая культура и ритуальность как раз в эротической
жизни.
Итак, дуализм — как либо полярность духовной и телесной жизни, или как их
гармония — локализован в зоне природы умеренной: в полосе средиземноморской,
Иран (Ормузд и Ариман)... К югу от этой зоны идут мистические культы: Кибелы,
тантризм и прочие, где путь спасения есть телесно-эротическое служение, где дух
ушел в Эрос. К северу от средиземноморской полосы, в странах германских,
славянских — Эрос начинает уходить в дух. И каждая страна и народ являет в этом
разный тип клублений, сочетаний и трансформаций.
По сравнению с Германией, например, в России — оттянутость к северу, холоду,
ночи и дали — к холодному мировому пространству, как к бесконечности. То есть
Германия более северна в сравнении с гармонически-дуалистической линией
Средиземноморья. Гармоничны эллины, итальянцы, французы; хотя итальянцы и
испанцы более жгучи, сухи, суровы и огненны — и тем самым на севере
Средиземноморья словно его юг реализуют: недаром культура арабов мавританская
так пришлась по духу и естественно утвердилась в Испании.
В Германии дуализм — не гармонический, а более резкий (ср. мирный дуализм
Декарта, его психофизический параллелизм — и мучительные антиномии Канта).
Однако Германия — определенная, не безбрежная, и там идея восстановленной
целостности (как и мечта самой раздробленной вечно на различия Германии),
единства — после, на основе преодоления противоположностей, — возможна и берет
верх (Гёте, Шеллинг, Гегель); единство и целостность здесь скорее — вечный
идеал: вот-вот близкий и достижимый! — и потому маниакально манящий; но не
достигаемый; и оттого Dahin! Dahin! Streben1, усилия, мощные борения
и меланхолия — жребий германского духа. Все здесь мерещится как Целое, Единое, а
не как Беспредельность; и его (Единого Целого) место — это сосредоточение
(центр) и высь.
Россия своих границ и пределов никогда не знает, и хоть увидишь их на карте,
но в ощущении — нет. Связано это с соседством с Арктикой, Севером, с просторами,
лесами и тайгой Сибири... — и в общем: если, с одной стороны, русские ощущают
плечо соседа и предел, то с другой — границ нет, и своя земля прямо переходит во
Вселенную2. И вот это прямое соседство с бесконечностью, оттянутость
на нее, ориентированность и все время ее чутье — распяливает русского человека,
его жизнь и ДУХ.
1 Туда! Туда! (из «Песни Миньоны» Гёте), стремление (нем.).
2 Однонаправленная бесконечность — ∞ — есть модель русского бытия,
духа и логики.
Поскольку Россия начинается в умеренном космосе и поскольку логическая
культура возникла в России в соседстве с Западом, т.е. там, где у русской
бесконечности есть граница, — то и идея дуализма естественно вошла в
русское миропонимание, и идея единства как возобладания одной стороны
(христианство). Однако она не может иметь вид гармонии (как у эллинов и
романских народов), ни германских напряженных антиномий, сводящихся в конце
концов в единство.
Здесь дуализм — не напряженный, ибо с одной стороны предела нет и есть выход
и преобладание. И в этом смысле русское бытие и дух аналогичны индийскому, где
ирано-арийский дуализм переходит в множественность и где не мучаются
равновесными противоречиями и в жизни и в мышлении. Недаром сходны тропический и
арктический шаманизмы...
Белые ночи и любовь
Значит, чтобы понять русский Эрос, опять вглядимся в русский Космос, в его
ночь и день.
Пушкин в отрывке «Гости съезжались на дачу» об этом же размышляет: «На
балконе сидело двое мужчин. Один из них, путешествующий испанец (Пушкину нужен
родной генетический ему средиземноморский глаз: Испания расположена на севере
того водоема, на юге которого — Африка; и наибольшая в русской литературе
эллинская гармоничность и пластика — в творчестве как раз Пушкина. — Г.
Г.), казалось, живо наслаждался прелестью северной ночи. С восхищением
глядел он на ясное, бледное небо, на величавую Неву, озаренную
светом неизъяснимым (свет невечерний, белесый, бестелесный —
неизъяснимый, ибо не от причины: не от солнца, не от точки, а просто марево как
некая субстанция бытия в стране, где мир называют: «белый свет». — Г.
Г.), и на окрестные дачи, рисующиеся в прозрачном сумраке.
— Как хороша ваша северная ночь, — сказал он наконец, — и как не жалеть об ее
прелести даже под небом моего отечества? — Один из наших поэтов, —
отвечал ему другой, — сравнил ее с русской белобрысой красавицей;
признаюсь, что смуглая, черноглазая итальянка или испанка, исполненная
полуденной живости и неги, более пленяет мое воображение. Впрочем,
давнишний спор между la brune et la blonde1 еще не решен. Но кстати:
знаете ли вы, как одна иностранка изъясняла мне строгость и чистоту
петербургских нравов? Она уверяла, что для любовных приключений наши зимние ночи
слишком холодны, а летние слишком светлы». (Т. VI. С. 560-561.)
1 Брюнетка и блондинка (фр.).
Прежде чем пуститься в рассуждение, поостережемся: в обоих случаях о России
высказываются чужестранцы: «испанец» и «одна иностранка», а русский лишь
вопрошает, сравнивает да что-то себе на уме соображает; но что? — нам неведомо.
То есть слово о России в орбите русского сознания и русской логикой здесь не
произнесено, а есть лишь слово о ней глазами Юго-Запада. И это типичная
структура русской мысли: сталкиваются определенные суждения в духе западной
логики, но потом ставится вопрос, многоточие — и уводится в русскую
беспредельность (неопределимость), в дальнейшее нескончаемое бессловесное
загадочное соображение...
Итак, ночь — та, что есть собственное царство Эроса, здесь, в России, у него
как бы отобрана. На юге огненно-жаркий темный Эрос (ибо Эрос есть темный огонь —
тот, что греет, но не светит — недаром у Тютчева:
И сквозь опущенных ресниц Угрюмый, тусклый огнь желанья)
пошел из ночи агрессией на день, почернил людей, их тела и глаза (смуглая,
черноглазая итальянка: черные глаза — это глаза ночные и на дню — те, что не
светят, а блестят; они у страстных женщин: у Зинаиды Вольской, у Катюши Масловой
— «черные, как смородина», у Настасьи Филипповны) — и завладел днем и светом и
стал дневным откровенным занятием: недаром сказано о «полуденной живости
и неге». А здесь — полнощная бледность и «не белы снега». Но в стране
полнощной происходит подобная же агрессия, выход за положенные пределы и
распространение — только теперь света и духа на ночь и Эрос. Здесь солнце
светит, а не греет, огонь заменен на свет. Значит, на дню — полное царство духа,
стыдливости, а Эроса даже видом не видать, секса слыхом не слыхать (тогда как на
юге нега и полуденная). Но и ночью Эрос не предоставлен сам себе, а его
домен уязвлен со всех сторон и обуживается: ночь долга зимой — вот бы где
разгуляться! — да больно холодна: люди промерзшие, зябкие, воздух стерильный, уж
совсем обестелесненный, чистый световоздух, да и ночь не темна, а все блестит на
снегу. На природе, значит, нельзя — вся чувственность скована, а в избе — уж
хоть бы успеть просто разогреться — где уж там до сексуального разгорячения
доходить! И войдя с морозцу, не бабы хочется, а водочки выпить — нутренность
обжечь, а не кожу потереть. Душа-то глубоко затаилась, в комок сжалась, как
кащеева игла = жизнь-смерть, — хоть там бы ее оживить. А до поверхности тела, до
кожи и допускать ее, душу-то, нельзя: растечется, беспомощной станет в неге, а
тут ее мороз да снег — хвать! — и укокошат. Нет уж, и помыслов таких, чтоб о
бабе, нет, — а выпить! И влага-то сама огненная русская — прозрачная, ясная,
светлый зрак (тогда как вино — как черные глаза — темный огонь). Пропитается ею
человек из нутра — и дух воспарит в веселье сам собой, но не то, чтоб тело
пропитать, все его поры оживить: его-то оставит без внимания, в водке независимо
от тела и чувственности дух празднично живет. А повеселился, разгулялся — и
спать повалился, сам — как особь — как был в телогрейке или тулупе.
Недаром извечная, заматерелая ревность существует между русской бабой и
водкой, и, по словам одного русского мыслителя, белая магия последней забивает
черную магию первой. И белая молочная влага спермы словно растворяется,
дистиллируется в прозрачной ясноглазой влаге водки — и не может быть
эротического напора: уведен он...
Итак, зимняя ночь отобрана у Эроса и холодом, и снегом, и водкой. Ну а
летняя?
Но наше северное лето — Карикатура южных зим...
Пушкин
Лето = тепло, но не знойное, а мягкое, умеренное — чтобы разогреться, но не
разгорячиться. Дни огромные по продолжительности: божий зрак заливает далеко и в
пространстве и во времени — и
Одна заря сменить другую Спешит, дав ночи полчаса.
Опять негде Эросу разгуляться — весь он на виду, нет ему тьмы.
Что же остается? И прежде всего женщине?.. Вот тут уж путей несколько. Один —
перестать уповать на сгущенность и напор, и острую радость, но растечься,
разползтись так же, как и свет, — ровным неопределенным маревом — нежности,
жалости; и тогда женщина русская, белобрысая красавица: красивая, глаза озерные
— как русалка, завораживающая северная красавица, но водяная она — холодноватая,
кровь рыбья. Она тоже «светит, но не греет» —
Как эта глупая луна На этом глупом небосклоне —
такова Ольга в «Евгении Онегине».
Но Ольга — низменный, бытовой вариант белотелой русской красавицы. В ее
возвышенном типе — это «лебедь белая», «сама-то величава, выступает словно
пава», «а во лбу звезда горит»: светлоокая она — и уводит душу в северную
космическую бесконечность, отрывает от узкой земности — и, именно видя такую
красавицу, замерзают русские ямщики в метелях среди степей: цепенеют и,
завороженные, к ней уносятся, так же, как и поэт Блок — вслед за снежными
девами. Это — русский вампир. Если юго-западная женщина-вампир (Клеопатра,
Тамара...) загрызает плоть мужскую и пьет его кровь — это бешеное разъяренное
лоно, — то русская озерноглазая красавица завораживает так, «что не можно глаз
отвесть» — и свету божьего больше не взвидишь, т.е. действует через глаз и свет,
пронзает лучом и приковывает, цепенит — и руки опускаются, и ничего делать не
хочется и невозможно — только о ней думать, глаза ее видеть — и так смерть
наступает: через душу пронзенную и плоть, как тряпка, заодно уволакивается.
Другой путь для Эроса — и одновременно тип русской женщины — это уход вглубь,
под пресс тянучей жизни, угнетение, долготерпение, сосредоточение — и
катастрофический взрыв с разметанием все и вся. Это Татьяна Ларина, Катерина в
«Грозе» Островского, Анна Каренина. Эти, как правило, полагаю, черноглазы. А в
русском космосе среди рассеянного света и белизны особенно потрясающе наткнуться
на блестящий черный глаз: если здесь Эрос выжил — значит, страшная в нем сила
взрыва затаена. В галке на снегу увидел Суриков архетип страстной женщины в
России (боярыни Морозовой). В ней и страшная сила — раз одно пятно жизни
соперничает с саваном смертным — но и начало темное, злотворное и трагическое.
Недаром эти женщины одновременно, как правило, и бледны и худощавы (тогда как
русская женщина первого типа — «лебедь белая» — полнотела и румяна, и глаза
голубые: в ней Эрос равномерно растекся ровным теплом). А в этой эротический
огнь ушел с поверхности тела, оттянулся от кожи — зато в самую душу, святая
святых проник, там порохом затаился — и только в глазах умеющему видеть о себе
знак подал. Никто — ни она сама — об этой своей силе не знает: рядом с
откровенной красотой Ольги о Татьяниной страстности лишь по косвенным признакам
можно судить. Недаром Татьяна любит русскую зиму, снега и свет — это в ней
потребность остужать внутренний огнь, просветлять хаос — говорит.
Эрос —
в природе, секс - в городе
И вообще секс невозможен на природе: в открытом пространстве, на лоне природы
живет Эрос; секс же располагается в помещении, в городе, где среди обожженной
земли, зданий, асфальтов, машин единственное, что осталось от живой природы, от
ее лона, — это лоно женщины; и к нему приникает испитой среди огнеземли
горожанин, и доит его, секс, доит — чтобы проверить: жив ли я еще? — в чем
засомневаешься среди дневного механизма работ и автоматизма научных установок.
Поэтому город = царство женщины: здесь все для нее, тогда как в деревне легче
жить мужчине, а бабе труднее. И прав Позднышев в «Крейцеровой сонате» Толстого,
говоря о «властвованье женщин» в городской цивилизации: «Женщины, как царицы, в
плену рабства и тяжелого труда держат девять десятых рода человеческого. А все
оттого, что их унизили, лишили их равных прав с мужчинами (имеется в виду равное
право — воздерживаться от полового общения, а не права юридические. —
Г. Г.). И вот они мстят действием на нашу чувственность, уловлением
нас в свои сети. Да, все от этого. Женщины устроили из себя такое орудие
воздействия на чувственность, что мужчина не может спокойно обращаться с
женщиной. Как только мужчина подошел к женщине, так и подпал под ее дурман и
ошалел»1. Но отчего чувственность так развивается в городе?
Чувственность есть тонкость и раздражимость нашей оболочки, как чувствительность
есть тонкость внутренней организации. Но где тонко, там и рвется. Унежненный
состав вещества в горожанине связан с тем, что с человека цивилизация в своем
развитии все продолжает сдирать естественно-защитные природные покровы,
скальпирует его, продолжая курс на замену естественного панциря, шкуры и даже
кожи — искусственным покровом белья, одежды, домов, так что в перспективе может
исчезнуть оболочка, отделяющая нашу внутренность от внешней среды, чувственность
может слиться с чувствительностью — и совершенно лишенные самозащиты
человеческие существа будут выданы на поруки их разуму, труду и искусству,
которые, сорвав оболочку, будут внедряться и дальше, стремясь заменить природные
органы — сделанными. Уже и сейчас в итоге усилий медицины человек во многом
состоит из протезов, и не только там, где это очевидно (зубы), но и шире: одежда
наша — протезы: шапка = протез волос, обувь = протез подошвы; более того,
поскольку наше здоровье контролируется врачами и мы принимаем лекарства, — у нас
уже полупротезные легкие, сердце, желудок, пищевод и т.д. В итоге — гомункулюс
как воплощение Homo sapiens.
1 Толстой Л. Собр. соч.: В 14 т. Т. 12. — М., 1953. — С. 25.
Итак, развитие чувственности связано с цивилизацией. Если человек, которого
обдувают ветры, обливают грозы, обретает закаленную кожу — шкуру, которую
нелегко прошибить: лишь напору Эроса, страсти он поддается, то есть
необходимому, — то тонкокожий горожанин есть прибор более чувствительный, на
него мелкие раздражители действуют: шорох платья, улыбки, мимолетный взгляд — и
он восхищается, возгорается (везде здесь чувственность: огонь в крови и зуд в
коже — возжигается от чувствительности: от прельщения взгляда и слуха); но чем
больше впечатлительность, тем слабее реакция, и душа горожанина раздергивается в
свистопляске множества раздражителей и мелких аффектов. Душа же живущего среди
природы более защищена и цельной остается. При дублености кожи крестьянина —
большая разграниченность внутренней и внешней жизни: жизнь души имеет в теле и
ограду более крепкую, да и само тело — охранник, в силу грубости своего состава
не посягает вовлекать духовную субстанцию в свою жизнь и заботы. Горожанин же
более тотален: чувствительность более сращена с чувственностью — между ними
взаимопроникновение. Но потому и внутренний мир горожанина подвержен
свистопляске желаний, стремлений — этим языкам геенны огненной (город и есть
материализованная геенна огненная, ибо он весь есть — печь, из обожженных камней
составленная), и нет в нем сосредоточенности. Чувствительность в нем сильнее,
зато чувства слабее.
Но и нельзя ничего сказать, что здесь хорошо, что плохо. Может, вселенная
новую породу в людях выводит, утончая предварительно состав их вещества (так что
цельный человек-крестьянин так и останется прекрасной, но особой породой), чтобы
мысль источалась из него как естественное отправление. Ведь у ангелов тоже,
видимо, нет силы чувств — незачем: нет дуализма души-тела; зато их тела эфирны,
из света-ума сотканы...
Таким образом у нас явились еще основания для различении. Значит, русская
природа по характеру в ней ночи и дня, по составу стихий — склонна высветлить
Эрос, огненность в нем заменить на светлость, негу — на нежность, страстность —
на жалость.
Теперь взглянем на русский Эрос с точки зрения типа городской жизни в России:
то есть какой панцирь цивилизации нарастает на теле русского человека и какова,
cоответственно, чувственность русской женщины.
Что город существенно связан с властвованием женщины, обнаруживает и русская
история. Древняя Русь знает женолюбца Владимира. Русское государство —
сладострастника и садиста Ивана IV. Все это восточный принцип многоженства. Но
только построили Петербург и установили «российскую Европию» — империю, как
замелькали женщины-императрицы с фаворитами и любовниками, пока не воссело на
русский престол неистовое влагалище Екатерины II — женщины заемной, привозной:
принцессы Ангальт-Цербстской, из неметчины, которая своей влагой европейски
освятила русское государство, заменив и оттеснив слезы переносных икон
крестьянских — христианских чудотворных божьих матерей, — Матушка Императрица!..
Но именно городская культура новоевропейских (после античности) народов
Запада ставит в центр женщину: культ Прекрасной дамы — и вокруг нее, одной,
резвятся на турнирах и поединках мужи-рыцари. Если Восток знает гарем и сюжеты,
основанные на перипетиях выбора мужчиной из нескольких женщин (сюжет восточной
поэмы Пушкина «Бахчисарайский фонтан» строится на треугольнике: один он и две
оне), то для западноевропейской культуры, от Тристана и Изольды и далее типичен
треугольник: одна она и два мужчины в связи с ней. А Дон Хуан недаром в Испании
возник — на стыке европейской и мавританской культур: только в нем естественно
восточный принцип статического сосуществования разного в пространстве (в гареме
— одновременно много женщин) заменяется на европейский фаустианский принцип:
времени, последовательности и изменения: женщины Дон Жуана не одна рядом с
другой, а одна — вслед за другой; и он ветрен, как женщина (да, Дон Жуан —
женствен): движется, отталкивается, развивается — склонен к изменам и переменам,
как ветер мая. И это лишь кажется, что он женщин выбирает и меняет, — это они
выбирают и меняют, пропускают сквозь свой строй западных Ловласов и Казанов.
<...>
Человек-дерево и человек-животное
Исходный для России тип Эроса, как было это — в Древней Руси, старозаветной.
Фактов у нас почти нет, ибо и так уж мало дошло («мало слов доходит до меня», по
словам Пимена-летописца) из минувшего, а про это — вообще ничего, ибо эта сфера
— табу для письменного слова, разве что косвенное просочится. Так что
единственный путь нам остается: домыслы и реконструкция на основе некоторых
зацепок.
Тип поселения — деревня. Дом из дерева, изба, сруб — что это для Эроса
значит? Юрта кочевья — из шкур и кошмы; пища — из животных: мясо, молоко; тепло
и свет — от сала и жира их. И человек живет в шкуре животного — и в нем
животная, низовая душа, естественно, развитее — и плотская жизнь: глаза черные,
страстные, тело полом сочится, ибо животные все — половы. Потому видеть женщины,
даже куска тела ее — не может: возгорается! — и чтоб предохраниться от
повсюминутного истечения и сгорания, женщину — с глаз долой: чадрой-паранджой
снизу доверху она прикрыта, включая и лицо, и верхнее отверстие — рот. Жилье из
дерева говорит о ближайшем соседстве не с животным, а растительным царством.
Изба по В. Далю: «истопка, истпка, истба, изба». Значит: и стены из дерева,
панцирь, шкура человеческая — и нутро: огонь — свет и тепло — тоже деревянный, а
не жирно-сальный. Значит, излучает из себя лучина — луч, свет солнечный,
воздушный, горний (тогда как свет от жира-сала — свет утробный, огонь гееннский,
адски-сковородочный). Дерево в сродстве с человеком — тем, что вертикально: от
земли к солнцу тянется, есть срединное царство между небом и землей, и крона его
= голова, а ноги = корни. И его жизнь — неподвижное вырастание во времени,
сосредоточение — податливость и самоотдача. Соответственно, и человек, в лесу,
от леса, при дереве и деревом живущий (тот, что лыком шит), — более
светло-воздушен, чем земен; ритм его жизни более связан со временем и циклами:
ведь если животное всегда равно себе — один вид имеет, то дерево — то земно и
сочится, то голо, и лишь еле-еле душа в теле теплится под корой: долготерпение
ему пристало, чтоб когда-то еще стать атаманом... — ждать своего часа.
Животное само движется, а мир стоит. Для дерева наоборот: все кругом
исполнено движения, а оно незыблемо — зато чутко ветры слышит, тогда как
животное полно собой, себя, свое нутро в основном слышит, эгоистично.
Дерево бесполо: особь здесь не чуется именно как половинка — полом (как самец
и самка животного), но, с одной стороны, — самостоятельно, само собой прожить
может «среди долины ровным на гладкой1 высоте» (недаром в народе
похвальное слово: «самостоятельный мужчина», да и женщина тоже — «свой парень»);
а с другой стороны, — как член множества: рощи, леса — т.е. артели, общины,
мира. Итак, это от дерева добродетели русского человека: «стойкий характер»,
«терпение» (тогда как у западных народов — деятельный характер, у южных —
бурный, нетерпеливый) и «ясный ум» = светлоокость, глаза озерные — круглые,
чистые, тогда как у кочевых — черные, раскосые: в бока мира и вниз, как у
животных, глядящие — траву искать, землю высматривать. А лесным — вверх глядеть:
птицу на ветвях стрелять.
1«На гладкой высоте»! Даже высь — уширена, оравнинена, по-русски.
И от дерева — в русском человеке и женщине верх важнее низа: лицо, глаза,
«плечь широкая», «грудь высокая», белая, шелест умной речи; у русской
деревенской красавицы верх разодет разнообразно, а низ — длинной,
монументальной, как ствол — без особых штучек, толстой, как кора, тканью
прикрыт. У женщины же южной (у народов ислама, Индии и тропиков), когда она
убирает тело для танца = ритуального продвижения по космосу, — живот и бедра
становятся средоточием: гибкость и змеиность их движений, и пластика рук и шеи
(подвижность шеи не на вращательные, а на горизонтальные движения — фигура
«чурек») — как щупальца для обволакиванья, притягиванья и втягиванья в
cредоточие.
В русском же танце основная фигура, что делает женщина, это — плыть: «сама-то
величава, выступает словно пава». То есть под покровом лапидарного низа ногами
незаметно перебирает (в южном танце — как раз движение ног и живота должно быть
заметно), зато активен верх: руки в боки или скрещены — как ветви деревьев на
ветру живут.
Народы умеренной полосы — не лесные, а земледельческие, степные — в танце
являют трудовую гибкость: на полевой работе юбки подоткнуты, приподняты, ноги до
колен видны, и руки до плеч обнажены, все же остальное — как щитом прикрыто. В
пляске все равномерно подвижно: и верх, и центр, и низ. И в одежде все эти три
точки равномерно расчленены и подчеркнуты. Низ — сапожки, носочки, чулки; центр
нижний: юбки — верхняя, нижние, кружева, панталоны; центр срединный: пояса,
престилки, передники. Центр верхний — корсеты, лифы... Верх: лифы, воротнички,
ленты, пуфы, перчатки, короны, обода, шляпы, перья. То есть все тело по частям
разбито — как земля на парцеллы, — и все формы, все множество форм, вещей
выделено, подчеркнуто, отгранено, отполировано — как детали, из которых машина,
механизм составляется. И все фигуры танца — для выявления то одной, то другой
части — детали: показ и смотр их мастерства — что делать умеют.
<...>
Значит, у дерева — полифония вечности и времени: на фоне, по канве бессмертия
жизнь-смерть ткет свои детские узоры. Дерево — и бог, и человек: и идея, и
воплощение. Оно — богочеловек, в то время как животное имеет полифонию двух
циклов времени (а не времени и вечности), двух жизнесмертей — и не дает прямых
выходов, ближних подступов к ощущению вечности и бесконечности, как это дает
дерево и лес. Потому круг представлений — именно круг — у кочевых народов связан
с острым ощущением начала и конца, пределов; и так как высоте человеческого духа
отведено пребывать внутри этих пределов, она там развертывается как
интенсивность, бурность жизни, огненность крови и страстей: чтобы успеть за
жизнь сжечь бесконечность — в этих границах, спалить вечность — в отведенном
времени.
Ритм жизни древесных народов — спокойный, неторопливый: спешить некуда,
пределов нет, есть выходы...
Если Эрос кочевника требователен и настырен, ибо его варианты: либо в одном
ритме времени, либо в другом, но совершись, уложись, послужи мне, — то Эрос
древлянина в контрапункте времени и вечности — в этом диапазоне располагается:
значит, нет настойчивости, не колотит кровью в виски: сейчас или никогда! — но
знает, что его время никогда не уйдет, так что может и вовсе не совершиться за
время жизни человека...
Печатается в
сокращении, с.5-44. Web-редакция - Альбина
Максимова.